— Как хотите. Через пять минут не приведете, приду ловить.
И ушел.
Я вынула печенку из пакета и погремела миской на террасе.
Как моя собака мчалась раньше из любого угла сада на этот звук!
Я не смогла описать, как умирали любившие меня и преданные мною люди. Сделать это казалось мне необходимым. Вытащить на поверхность загнанную внутрь застарелую вину и сделать из нее литературу. Превратившись в литературу, надеялась я, все это окончательно отдалится, отрешится, отделится от меня. Как бы простится мне — литературу ведь и пережить, и простить куда легче.
Но это оказалось мне не под силу.
Тогда я решила сократить задачу — опишу лишь, как погибла преданная мною моя собака.
Опишу, как она, положившись на меня, вышла-таки из своего укрытия на зов и на запах печенки. Как я взяла ее на руки, и она, всегда такая независимая недотрога, прижалась ко мне, держа кусок печенки в зубах. И как она безразлично выронила этот кусок печенки в снеговую кашу, когда я понесла ее к машине.
..................………..........................................................................................
Почему я подчинилась? Почему отдала мою любимую собаку? Почему, схватив ее на руки, я покорно отнесла ее в убийственную машину, а не кричала, не сопротивлялась, почему не пыталась подкупить собачника или кого-нибудь на ветстанции, почему, наконец, не убежала с ней куда глаза глядят? Почему, когда отец мой прощался со мной, уходя добровольцем на фронт, я не валялась у него в ногах? Никому не нужным пятидесятилетним добровольцем, без оружия — да он и не держал никогда в руках ничего тяжелее книги, а я угрюмо стояла у него между коленями, едва слушая, как он давал мне наставления на всю жизнь. Почему не цеплялась за него, умоляя остаться, не закатила ему того дикого рева, которого он так боялся и запирал меня в ванной?
Почему, уезжая сюда, я силой не заставила мою мать поехать со мной, почему послушалась ее разумных доводов и скептических рассуждений, поверила ее обещаниям приехать потом, позже, может быть... Почему позволила ей доживать в одиночестве там, где самой мне было холодно и враждебно?
Почему отпустила человека, который был со мной, почему не впилась в него, не прижала к себе, не удержала, не отбила его у смерти хоть ненадолго? Почему, почему, почему?
Через два дня произошла очередная смена года. Мрачнее в моей жизни был только Новый год, когда... нет, не могу.
На редкость холодный, снежный и ветреный Новый год, исключение в этих краях.
Нет, даже про собаку оказалось мне не под силу. Про собаку оказалось не легче, чем про людей. Почему, собственно, я думала, что будет легче? Сама же утверждала выше, что любовь к животному не обязательно менее качественная, чем любовь к человеку?
В совместной их жизни хозяйка нередко обманывала собаку по мелочам. И чаще всего именно с помощью пищи. Захочет, например, посыпать ее порошком от клещей, или подстричь когти, или просто расчесать щеткой — и начинает звать собаку лживым ласковым голосом. Собака сразу понимает, что предстоит что-то неприятное, и не идет. Знает, что избежать этого не удастся, но не идет, ждет, чем будут заманивать. Она знает — хозяйка все равно сделает с ней, что сочтет нужным, но достоинство не позволяет ей подчиниться слишком быстро. Да и лишний кусок всегда интересен и кстати. И собака играла в несерьезные хозяйкины игры, за кусок снисходительно соглашаясь на все эти процедуры, нужные только самой хозяйке.
Главное же, собака никогда не сомневалась, что ничего по-настоящему плохого хозяйка ей не сделает, и легко поддавалась на эти мелкие обманы.
О степени нежелательности предстоящей процедуры можно было судить по ценности предлагаемого лакомства. Если приманивали просто куском хлеба, это означало что-нибудь быстрое и безболезненное вроде отстригания клока свалявшейся шерсти на хвосте. Огрызок яблока или морковка служили для того, чтобы выгнать чрезмерно разоспавшуюся на диване собаку в сад. Далее по возрастающей — початок кукурузы, куриная или мясная косточка, шоколадка и, наконец, высшая мера блаженства — печенка. Неурочная печенка сулила наибольшие неприятности вроде уколов или промывания ушей.
Но никогда, никогда даже печенка не предвещала ничего и отдаленно похожего на то, что произошло с собакой сейчас. И ведь она знала, чуяла беду, недаром при хозяйке был тот мерзко и грозно пахнувший человек, и обман, которым веяло от зова хозяйки, был куда хуже и опаснее обычного, в нем было слишком много собственного хозяйкиного страха. Как же это она поддалась? Как решилась положиться на хозяйку?
И вот теперь она сидела в очень маленьком помещении, сделанном из железной решетки, — и стены, и пол из решетки, и только крыша сплошная.
В соседних решетчатых помещениях скреблись, визжали и стонали разные незнакомые животные, крыша совсем не защищала, сквозь решетку летел дождь со снегом, мокрую собаку прохватывал ледяной ветер, она не знала, где и почему она находится и где хозяйка.
Но она и не ждала хозяйку. И не думала о ней. Она ждала одного — чтобы ее выпустили. Выпустили — даже не на волю, даже не домой, в сад, а хотя бы на минутку, хоть куда-нибудь, все равно куда, где можно сделать то, что должно время от времени делать каждое животное, которое ест пищу и пьет воду.
Прошло уже несколько дней, а собаку никуда не выпускали. Никто не дал ей понять, что можно и нужно делать все прямо здесь, что для того и пол из решетки, на котором так плохо и холодно лежать. Дважды в день приходил человек со шлангом и промывал этот и без того мокрый и чистый пол. Но в мозгу собаки прочно запечатлелось абсолютное табу — никогда не пачкать в своем или людском логове. То, что необходимо было ей сделать сейчас, делалось только на траве или на земле, так она знала всю свою жизнь, и теперь ждала и хотела только одного — чтобы ее выпустили на траву или на землю.
И когда хозяйка, пробравшись сквозь глубокую слякоть и бесконечные автомобильные заторы, пришла наконец навестить собаку, у собаки уже не оставалось сил на радость, она лишь тихим стоном попросила хозяйку вывести ее на минутку наружу.
Но хозяйка не поняла свою собаку. Она увидела мокрую дрожащую собаку, увидела лоток с нетронутой пищей и только охнула. Она стала говорить ласковые слова, гладила сквозь решетку опущенную голову собаки, обещала скоро-скоро забрать ее домой, просовывала сквозь прутья то вкусное, что принесла с собой, и уговаривала поесть хоть немного.
На все это собака отвечала слабым, умоляющим стоном.
Тогда я бросилась в контору: моя собака ничего не ест, здесь дождь и холод, я отдала вам здоровое животное, что вы с ней сделали, отпустите ее, но меня стали успокаивать: ничего ей не будет, такой холод собаке нипочем, а что грустная и есть не хочет, так они все здесь тоскуют, но признаков бешенства пока не наблюдается, правда, сперва она пыталась кусаться, но теперь притихла, еще пять-шесть дней — и пойдет домой. А сейчас никак нельзя. Закон.
И я добилась от них только обещания проследить, чтобы собака что-нибудь ела.
Вернуться к моей собаке у меня не хватило духу.
Собака слышала, как хозяйка кричала на людей, сидевших в защищенном от непогоды помещении, и в ее обессиленном сознании мелькнула смутная искорка надежды, что хозяйка заставит этих людей отпустить ее домой. Но потом хозяйка молча вышла из этого помещения и, не взглянув на собаку, пошла прочь. Остановилась на минуту, почти обернулась, даже качнулась назад и тут же быстро ушла.
Когда хозяйка совсем ушла и собака поняла, что никто ее не выведет, она легла на холодную мокрую решетку пола, носом в угол, и закрыла голову лапами.
Отяжелевшая задняя часть ее тела разрывалась от боли, но сырой холодный ветер непрерывно оглаживал ее, и через некоторое время собаке стало казаться, что этот комок боли постепенно отдаляется от нее, становится все меньше, утрачивает остроту. Пришел человек со шлангом и добродушно велел собаке встать, отойти к дверце, чтоб он ее не забрызгал. Собака не пошевелилась, и человек не стал ее беспокоить, он видел, что пол чистый, и смыл только кусочки, просунутые сквозь решетку хозяйкой.
Прошли еще часы, а может, и дни, и собака совсем почти перестала чувствовать свое тело. К клетке подходили люди, клали в лоток свежее мясо, наливали воду, заговаривали с собакой. Собака слышала их, но не отвечала. Она теперь ничего не ждала, ничего не хотела и ни о ком не тосковала. Она чувствовала только, что с ее телом происходит что-то нехорошее, но теперь это уже не относилось к ней и не имело никакого значения.