Щербак весь горел. Ирина встревожилась не на шутку. Катя укоризненно смотрела на мать, когда она поила мужа чаем и, как ребенка, укладывала в постель.
3
Дейнека старался поменьше двигаться.
А как неутомимо колесил он когда-то по району! То в открытом «газике», а затем в «эмке», то верхом, то в двуколке, запряженной племенным рысаком, а иной раз пешком из конца в конец, потому что пешее движение полезно — он знал это — не только писателю, но и партийному работнику. Однажды видный киевский писатель, заехав в район, рассказал Дейнеке о своей встрече с Горьким. Алексей Максимович спросил киевского писателя, каким способом тот добирается из Киева в Москву.
— Иногда самолетом, а чаще поездом.
— А ежели поездом, то каким классом изволите ехать? — допытывался Горький.
— Международным либо мягким... — отвечал приезжий, на что Горький с печальной улыбкой заметил:
— Я в ваши годы, молодой человек, более по России пешком ходил. Для писателя оно полезней... Однако, ежели поездом доводится ездить, то советую по-стариковски — третьим классом. Да, да, третьим классом.
Дейнека запомнил эти слова и сам потом повторял их на заседаниях бюро, на пленумах райкома, подчеркивая, что для партийного работника эти слова — сама азбука, основа его деятельности. Связь с массами, всегда с народом...
За время болезни он понемногу утратил эту связь. Собственный позвоночник казался таким ненадежным и хрупким... Он не поверил врачам, утверждавшим, что теперь, после ремонта, его позвоночник стал прочнее, чем раньше. Он улыбался в ответ. У каждого свой собственный позвоночник, притом — единственный. Ствол, который питает ветки. Он не был труслив. Когда под Можайском авиаконструкторы и инженеры в пешем строю пошли в бой, он, комиссар подразделения, шел впереди. Но тогда у него был позвоночник цел, он его вообще не чувствовал, не обращал внимания, а нынче, извините...
Он с охотой поехал в бригаду. Там он выздоровеет. И действительно, здоровье, видимо, укрепилось, хоть позвонки «играют» в дни ненастной погоды. Он на первых порах побаивался спускаться в землянки по неверным ступеням, в царство полумрака и запаха пота, смешанного с тонким ароматом сосновых досок. Но какой же ты политработник, если не наведываешься в землянки к бойцам? Постепенно он преодолел страх. Поверил в собственный позвоночник. Восстанавливал связи с людьми. Выздоравливал.
Помог случай. Однажды командир бригады, подъехав на лошади к Дейнеке, вышедшему из штаба, приказал адъютанту спешиться.
— Саша, помоги начальнику политотдела взобраться. Ну-ка, Дейнека, прошу, попробуй...
Дейнека усмехнулся и покачал головой.
— Чего боишься? — спросил Беляев. — Думаешь, растрясет? Или, чего доброго, сбросит? Она спокойная.
— Как младенец, товарищ начальник политотдела, — поддержал комбрига Агафонов, с готовностью подавая стремя.
— Да вы что, шутите? — Дейнека инстинктивно оглянулся, словно из окон штаба могли увидеть его нерешительность. — Вижу, полковник, хочешь со свету сжить меня. При этом способ придумал верный и чистенький... Никто не придерется.
— Да что ты, комиссар! Лошадка-то в курсе дела, сознает как-никак ценность...
Неведомо какая сила взметнула Дейнеку в седло. Ощутив под собой покорную и упругую спину лошади, он радостно засмеялся. Неужто ничего не хрустнуло, не заболело? И позвоночник, как ни странно, не переломился. Верно, не худо потрудилась медицина, прежде чем выпустила его из госпитальной палаты.
— Поехали? — спросил Беляев. — А ты того... держишься!
— Почему бы мне не держаться? — ответил Дейнека лихо и пришпорил кобылицу Агафонова. Малая рысь, легкая, когда ты, словно на волне, покачиваешься на сильной спине лошади! Она, умница, то всхрапнет, мотнув головой, словно в ожидании доброго похлопывания по крутой шелковистой шее, то замедлит побежку, перебирая дробно ногами и как бы заигрывая со своим седоком. Вспоминаешь довоенные районные будни, молодость, когда не боялся галопа, полного аллюра «три креста».
Нет, он еще побаивается перейти на галоп и устремиться за комбригом, который оставил его далеко позади. На первый раз достаточно и рысцой проехаться по знакомым местам.
Беляев, оглядываясь, улыбался. Чему — Дейнека не знал, но догадывался. Вот, мол, и еще одного усадил в седло. Каждого в свое седло!
Позднее, оставшись наедине с собой, Дейнека весело рассмеялся. «Молодец комбриг! Когда-то в комсомоле это называли подначкой».
На бригадных учениях с танками, а затем на многодневном походе он уже чувствовал себя физически окрепшим; прошла боязнь самого себя, болей, подстерегавших каждую минуту.
И только смерть Соболькова заставила насторожиться. Опять прислушался, заосторожничал. Как просто и легко умирают люди. Будто невзначай ушел, свернул с дороги Собольков! Но всех тронула эта смерть. Странно: на фронте гибнут тысячи — и никаких церемоний, донесений в политуправление, никакой суеты. Буднично подсчитывают «убыль», захоронили — даешь пополнение. Здесь же — единственная смерть, а сколько мыслей и тревог, и одна из них — за себя: чтобы не повторилось, чтобы снова не разломался надвое.
Он знал Соболькова и ценил его. Это был, хоть и не без странностей, один из грамотных политработников. Не зря Щербак представил его на должность агитатора полка вместо нынешнего сухого начетчика. И вот когда Дейнека уже готов был подписать приказ, Собольков ушел. Ушел навсегда, не дождавшись назначения.
После похорон пошел в политотдел. На столе уже лежало заготовленное секретарем политдонесение в округ. Написано оно было кратко и сухо. Не так надо было писать о Соболькове. Но он не стал поправлять текст, а тут же подписал. Не все ли равно? Соболькова не воскресишь... Вот если бы Дейнека еще тогда переместил Соболькова на должность агитатора полка, жил бы он, наверняка жил бы. Впрочем, кто мог знать...
Политотдельцы все в землянках — таков его приказ. Пойдет туда и он. Только что навсегда проводили доброго мастерового из обширного цеха политработников — и сегодня обязан Дейнека побывать среди людей, посмотреть в глаза бойцам, помочь преодолеть тоску, уныние и печаль, принесенные со свежего могильного холмика.
Но ни тоски, ни печали не встретил Дейнека в ротных землянках. Его даже покоробило спокойствие людей, произносивших привычные и вовсе не трогательные слова, вроде: «Жаль человека», «Неплохой был комиссар», «У меня брательник тоже от сердца помер», «Хоть бы на фронте погиб, то не так обидно было бы».
В одной землянке Дейнеку спросили:
— Как правильно сказать, товарищ батальонный комиссар: фарфор или фарфор?
Дейнека ответил.
— Это точно? — переспросил боец.
— Точно.
— А комиссар Щербак сказал: «фарфор».
— Не надо спорить: будем говорить фаянс.
Бойцы засмеялись.
— Фаянс фаянсом, а фарфор дороже. Это вещь богатая. Помню, один писатель у нас собирал птичек из фарфора. Где какую пичужку встретит из этого материала, так и покупает. Сам бедный, туфли драные, а птичек покупает.
— Страсть, — сказал кто-то. — Иначе, болезнь такая, что ли... Только от нее не умирают, как наш комиссар, например... Это же уметь надо. Хорош был человек...
Домой пришел поздно, под проливным дождем. Долго возился в сенях с сапогами — мыл их под умывальником. Потом сел за «Илиаду». Странное дело получилось с этим греческим эпосом. Признаться, не успел до войны прочитать эту книгу. А на днях о ней вспомнил на совещании командир бригады. Он, между прочим, сказал об античном эпосе и о героизме наших людей, перед подвигом которых меркнет даже «Илиада». Он сказал об этой книге так, словно само собой разумелось, что все знают ее, читали. Но Дейнека, да, пожалуй, и сам командир бригады хорошо видели, что многие из сидевших не читали «Илиады», а некоторые даже и не слышали о ней. Но никто не дремал. Все чувствовали себя первооткрывателями.
Не читал книгу и сам Дейнека. Почему? Почему комбриг читал, а он нет? И Собольков покойный, тот наверняка читал. А Дейнека нет, не читал.
Червячок зависти опять поднял голову, пошевелил ею, но тут же смущенно спрятал. Потому что трудно было Дейнеке успеть за этим эпосом, когда сам, своими руками творил иной и, прав Беляев, не менее величественный эпос. Комсомольцы тех лет, чего скрывать, несли в руках факелы мировой революции, гневно сжигали богов и богинь и пьедесталы, на которых они восседали. «Гнев, о богиня, воспой...» Тогда решался вопрос бытия Республики. В кулацких ямах прел хлеб. Из-за угла убили селькора Малиновского. Погиб Павлик Морозов. Нэпманы разъезжали в фаэтонах, а крупье в казино кричали: «Игра сделана».
Но игра далеко еще не была сделана. Вскоре задымили Кузнецк и Магнитка. Кадры в период реконструкции решали все. Решала все техника. В деревне решался вопрос: кто — кого. В стране все решали от мала до велика. И комсомолец Дейнека тоже решал. Он учился на рабфаке, решал алгебраические задачи, потом поступил в институт народного образования, затем стал директором школы. Избрали секретарем райкома — и все хозяйство, и посевные площади, и сорняки на полях, и тракторы, которые простаивали, и олимпиады художественной самодеятельности, и механический завод с его неповоротливым директором, и прекрасные скакуны, которыми гордился район, — все это обступило, ошеломило поначалу, вопило: решай, решай, решай...