Шестидесятые приближались к концу. Мы с Робертом отпраздновали дни рождения. Сначала Роберту исполнилось двадцать три года. Потом мне. Двадцать три — идеальное простое число. Роберт сделал мне в подарок вешалку для галстуков с изображением Пресвятой Девы. Я подарила ему семь серебряных черепов, нанизанные на кожаный шнурок.
Он надел на шею шнурок с черепами. Я надела галстук. Мы почувствовали, что полностью готовы к семидесятым.
— Это будет наше десятилетие, — сказал Роберт.
ВИВА ВОРВАЛАСЬ В ВЕСТИБЮЛЬ, НЕПРИСТУПНАЯ, как Грета Гарбо: надеялась отпугнуть мистера Барда, чтобы не смел расспрашивать о накопившихся долгах. Кинорежиссер Шерли Кларк и фотограф Дайана Арбус вошли по отдельности, но с одинаковой целеустремленностью, сознавая свою великую миссию на этом свете. Джонас Микас — непременный фотоаппарат на шее, непременная таинственная улыбка на губах — запечатлевал быт и нравы в закоулках около «Челси». А я стояла и держала в руках чучело черного ворона, купленное за бесценок в Музее американских индейцев. Насколько я поняла, музейщики обрадовались случаю от него отделаться. Я решила назвать ворона Реймоном в честь Реймона Русселя, автора «Locus Solus». Не успела я подумать, что наш холл — настоящие волшебные врата миров, как тяжелая стеклянная дверь распахнулась, точно от порыва ветра, и на пороге появилась какая-то знакомая фигура в черно-красном плаще. Сальвадор Дали. Он нервно оглядел вестибюль, потом заметил моего ворона и улыбнулся. Положил мне на макушку свою изящную костлявую руку, проговорил:
— Вы — словно ворон, готический ворон.
— Вот так-то, — сказала я Реймону, — самый обычный день в «Челси».
В середине января мы познакомились со Стивом Полом, менеджером Джонни Винтера. Стив, харизматичный импресарио, подарил шестидесятым годам один из лучших рок-клубов Нью-Йорка — «Сцену». Клуб находился на боковой улице неподалеку от Таймс-сквер. Там собирались заезжие музыканты, по ночам устраивались джем-сейшены.
Стив походил на Оскара Уайльда и Чеширского Кота сразу: одевался в синий бархат и взирал на окружающий мир с непреходящим изумлением. В то время он вел переговоры о записи диска Джонни Винтера. Поселил своего клиента в одном из люксов «Челси».
Как-то вечером мы все повстречались в «Эль-Кихоте». С Джонни поговорили совсем недолго, но я поразилась его уму и инстинктивному нюху на подлинное искусство. Это был открытый и добродушно-чудаковатый собеседник. Нас пригласили на концерт Винтера в «Филмор-Ист». Я еще никогда не видела, чтобы артист так уверенно общался с аудиторией. Джонни, бесстрашный, светло-воинственный, то кружился на манер дервиша, то расхаживал по сцене крадучись, и его совершенно белые волосы струились вуалью. На гитаре он играл быстро и плавно, зрителей обвораживал своими глазами разного цвета и шутливо-демоническим оскалом.
На День сурка мы пришли на небольшую вечеринку в отеле в честь Джонни — праздновали его контракт с «Коламбиа рекордз». Почти весь вечер трепались с Джонни и Стивом Полом. Джонни понравились ожерелья Роберта, и он пожелал приобрести одно из них; зашла речь и о том, чтобы Роберт сшил ему плащ из черной сетчатой ткани.
Сидя рядом с ними, я подметила, что теряю материальную прочность, размякаю: как будто тело стало пластилиновым. Казалось, никто даже не замечает во мне ни малейших изменений. Но волосы Джонни спадали, как два длинных белых уха. Стив Пол, в синем бархатном костюме, опираясь на гору подушек, неестественно медленно курил косяки, зато Мэтью то возникал рядом, то улетучивался. Я же ощутила в себе такие перемены, что сбежала на одиннадцатый этаж и заперлась в туалете, которым мы пользовались раньше.
Я не могла толком понять, что со мной стряслось. Больше всего мои ощущения походили на сцену со «съешь меня» и «выпей меня» из «Алисы в стране чудес». Я попыталась взять пример с Алисы — взглянуть со спокойным любопытством на эти психоделические злоключения. И рассудила: кто-то мне подсунул галлюциноген. Я никогда раньше не употребяла никаких наркотиков и знала о них лишь из наблюдений за Робертом и описаний наркотических видений у Готье, Мишо и Томаса де Куинси. Я забилась в угол туалета, не зная, что теперь делать. Понимала лишь: мне не хочется, чтобы люди видели, как я раздвигаюсь и складываюсь на манер подзорной трубы — даже если это мерещится мне одной.
Роберт — а ведь он, наверно, и сам был под кайфом — обшарил весь отель, пока меня не отыскал. Уселся под дверью туалета и разговаривал со мной, помогал найти дорогу обратно.
Наконец, я отодвинула задвижку. Мы вышли прогуляться, а затем вернулись в наш безопасный номер. Следующий день провели в постели. Когда я встала, то с драматичным видом надела темные очки и плащ. Роберт вошел в мое положение и ничуточки меня не дразнил, даже насчет плаща.
Мы провели прекрасный день, который перерос в редкостную страстную ночь. Я восторженно описала эту ночь в дневнике и даже, точно школьница, пририсовала на полях маленькое сердечко.
В последующие несколько месяцев наша жизнь изменилась — как стремительно, даже передать трудно. Казалось, мы близки, как никогда, но Роберт изводился из-за того, что мы не могли свести концы с концами — и это вскоре омрачило наше счастье.
Ему никак не удавалось найти работу. Он боялся, что нам будет не по карману арендовать сразу мастерскую и номер в «Челси». Роберт вечно обивал пороги галерей, а возвращался обычно поникший и обескураженный. — На работы они толком и не смотрят, — жаловался он. — Просто пробуют меня закадрить. Я раньше пойду канавы копать, чем соглашусь спать с этими людьми.
Роберт сходил в бюро по трудоустройству насчет работы на неполный день, но ничего так и не подвернулось. Иногда у него покупали ожерелья, но в мир моды не получалось пробиться быстро. Роберт все больше переживал из-за денег и из-за того, что добывать их приходилось мне. Эти заботы вновь заставили его задуматься о заработках на панели.
Первые попытки Роберта выйти на панель были продиктованы любопытством и навеяны романтикой «Полуночного ковбоя». Но он обнаружил, что на Сорок второй работать тяжело. Решил перебраться в более безопасный район Джо Даллесандро[80] — на Ист-Сайд около «Блуминг-дейлз».
Я умоляла его не ходить, но он твердо решил попробовать. Мои слезы его не остановили. Я сидела и смотрела, как он собирается для работы в «ночную смену». Вообразила, как он стоит на углу, румяный от волнения, и предлагает себя какому-то незнакомцу, чтобы заработать деньги для нас обоих.
— Пожалуйста, будь осторожен, — только и сказала я, что тут еще скажешь.
— Не волнуйся. Я тебя люблю. Пожелай мне удачи. Кто поймет душу молодых? Только те, кто молод.
* * *
Я проснулась. Роберта рядом не было. На столе лежала записка. «Не спится. Подожди меня». Я привела себя в порядок и взялась писать письмо сестре. Тут вошел Роберт, очень взбудораженный:
— Мне надо кое-что тебе показать.
Я быстро оделась и пошла с ним в мастерскую. По лестнице мы уже не шли, а бежали.
Я вошла в нашу комнату, быстро огляделась. От энергии Роберта, казалось, вибрировал воздух. На длинной черной клеенке были разложены зеркала, электролампочки и цепи: он начал работу над новой инсталляцией. Но Роберт привлек мое внимание к другой работе, которая была прислонена к «стене ожерелий». Утратив интерес к живописи, Роберт перестал натягивать холсты на подрамники, но один подрамник приберег. Теперь рама была целиком облеплена вырезками из мужских журналов — лицами и торсами молодых парней. Роберт чуть ли не трясся.
— Получилось, правда ведь?
— Да, — сказала я. — Это гениально.
Работа была относительно незамысловатая, но от нее словно бы исходила некая стихийная мощь. Ничего лишнего — идеальное произведение.
На полу валялись бумажные обрезки. Воняло клеем и лаком. Роберт повесил раму на стену, закурил, и мы без слов уставились на нее вместе.
Говорят, дети не видят разницы между одушевленным и неодушевленным. Я другого мнения. Ребенок по волшебству вдыхает жизнь в куклу или оловянного солдатика. Так и художник вдыхает жизнь в свои произведения — точно ребенок — в игрушки. Роберт наполнял неодушевленные предметы — и в искусстве и в жизни — своими творческими импульсами, своей священной сексуальной силой. Превращал в произведения искусства все, что угодно, — связку ключей, кухонный нож, обычную деревянную раму. Одинаково любил свое творчество и свое имущество. Однажды выменял на свой рисунок пару кавалерийских сапог — безумно непрактичный поступок, зато красивый на грани сакральности. Сапоги он начистил до зеркального блеска: старательно, как грум, прихорашивающий борзую собаку.
Роман Роберта с щегольской обувью достиг кульминации однажды вечером, когда мы возвращались из «Макса». Шли по Седьмой авеню, завернули за угол и набрели на пару туфель из крокодиловой кожи: они стояли на тротуаре и просто-таки сияли. Роберт подхватил туфли, прижал к груди, заявил, что нашел клад. Туфли были темно-коричневые, с шелковыми шнурками, на вид совершенно не ношенные. Они на цыпочках вошли в инсталляцию, из которой Роберт их часто изымал, чтобы надеть. Туфли были ему великоваты, но если засунуть в их острые носки бумагу, с ног не сваливались, хотя, пожалуй, плохо сочетались с джинсами и водолазкой. Осознав это, Роберт сменил водолазку на черную сетчатую футболку, дополнил ансамбль огромной коллекцией ключей на поясе и снял носки. Теперь он был готов к ночи у «Макса»: на такси денег нет, зато обувь элегантная. Ночь туфель, как мы ее прозвали, стала для Роберта знамением, что мы на верном пути, хотя путей было множество, и все они пересекались…