— Курсантов кормили на аэродроме?
— Меня нет. У меня было два друга — Миша Шагов, сын министра внешней торговли, и Сабуров Володя, сын председателя Госплана СССР, Максима Захаровича Сабурова. Тот мог на аэродром и тортик принести — богато жили. А я-то что? Только хлеб черный с куском сала, что из деревни прислали, и все. А Володя принесет какую-нибудь вкусную булочку, торт: «Леха, пойдем, «тормозок» употребим». Съешь, и веселее на душе… А у нас за праздник было ириски купить. Когда познакомишься с девочкой, купишь 100 граммов ирисок — это считалось подарок.
Помню, у нас в аэроклубе училась Маша Малышева, студентка авиационного техникома. Бюст у нее был невероятного размера. Про себя мы ее звали «Маша молочно-товарная ферма». Летала она плохо, и все ее никак не могли выпустить самостоятельно. Обычно днем ветерок, а под вечер все успокаивается. Вот тогда слабочков выпускают в самостоятельный полет. Командир звена ее проверил, говорит: «Давай ее выпустим. Все уже летают, а она никак не может». Взлетела наша Маша, и все. Ждем, нет ее. Полчаса нет, час нет. Уже темнеет. Вдруг низко появляется самолет, цепляет шасси за ангар и бух — лежит. Сама она не поранилась, но в шоке. Лифчик у нее от удара лопнул и все ее прелести выскочили наружу. Помню, Гусь, командир звена, подходит: «Убери свою молочно-товарную ферму!» На этом ее летная карьера закончилась. Потом она рассказала, что забыла сделать второй разворот. Потеряла ориентировку. Потом выскочила на Ленинградское шоссе, долетела до Парка культуры, восстановила ориентировку и обратно по улицам полетела на аэродром. А тут уже землю не видно, вот она и плюхнулась.
Экзамены сдавали Государственной комиссии. Я, конечно, рвался учиться на истребителя. Нас обманули, сказали, что поедем в истребительное училище, а привезли в Алсуфьево. Профиль этого училища еще не был определен. Начали проходить первоначальное обучение, а потом училище стало бомбардировочным. Сабуров и Шагов ушли в истребительную авиацию, а у меня не было такой волосатой руки — остался в бомбардировочной. Прослужил в ней 40 лет верой и правдой и ни сколько не жалею.
С мая по декабрь 1940 года мы были в Алсуфьево, а затем нас перевели в Балашов. Там технику пилотирования у меня проверял известный летчик Старичевский, который впоследствии стал начальником училища. Панков, будущий Герой Советского Союза, заправлял горючим и маслом из обычного белого 20-литрового бидона. Только взлетели. Температура двигателя за 200 градусов! Я докладываю: «Товарищ майор, температура зашкалила». Развернулся, сел на взлетную полосу. Оказывается, этот Панков залил, вместо масла, эмалит.
Программу СБ я закончил к маю 1941 года. Вместо трех лет учился всего один год.
— Как вам СБ как самолет?
— Для того времени считалось приличной машиной, простой в пилотировании. Правда, движки М-100 были слабоватые, и бомбовая нагрузка была небольшая. Вот «бостоны» — это машина! На них стояли мощные двигатели в полторы тысячи лошадиных сил, ресурсом 500 часов. А до 100 часов только масла доливай, ничего делать не надо. Я потом на Ту-2 летал, так там у двигателей поначалу ресурс был 25 часов, потом 50 часов, потом 100 часов. На «бостонах» было радиооборудование фирмы «Бендикс». Сядешь, как будто кто-то рядом благородным голосом говорит, никаких шумов, не то что на СБ — ничего не слышно, только треск стоит. Радиостанция РБ-100 такая хреновая… У нас сидишь весь согнутый, потому что упираешься головой в «фонарь». А на «бостоне» сидишь, как король, — кабина просторная, тут тебе и печка, и пепельница, и писсуар.
— Как восприняли приказ Тимошенко № 0362?
— Нам уже пошили форму, должны были дать два кубика, а вместо них дали два сикеля — треугольничка. Мы негодовали, бунтовали. А что делать? Пошумели, пошумели, и все. После окончания учебы получил отпуск, приехал в Москву, встретился со своими друзьями, одноклассниками, отцом. В Москве у моего отца была знакомая, которая работала на Смоленской площади в ателье Госплана СССР. Говорит: «Давай, сынок, я тебе сделаю хорошую форму». И сшила мне коверкотовую гимнастерку, темно-синие брюки, я купил эстонские хромовые сапоги, а брат, работавший в НКВД на Лубянке, в своем закрытом магазине купил мне реглан. В учебно-тренировочный полк, куда меня направили инструктором, я приехал полностью экипированный по последней военной моде. Кто идет на танцы: «Леша, дай сапоги». Другой: «Дай гимнастерку». Командиром звена был Жуков. Он был блатя высшей марки: плавал с матросами в зарубежные плавания, сидел на Соловках, на Колыме. Страшный был, как шимпанзе, но бабник невозможный. Вот он ко мне: «Слушай, Леша, зачем тебе реглан? Пиджак коверкотовый… Давай лучше пропьем». А что делать? Командир сказал — слушаюсь. Пропили реглан. Я уже был зачислен в боевой полк, и мы вот-вот должны были лететь на фронт. Потом гимнастерку, потом пропили брюки. Последними пропили сапоги — оделся в кирзу. Те-то были по ноге, а эти, как говорят, козья ножка. Солдатские шаровары нацепил, а вылета нет. Приходит знакомая девчонка: «Леша, пошли танцевать». — «Нет». — Мне стыдно. То я ходил, как король, а тут в солдатской форме. «Ты чего не идешь?» — «Да не хочу». — «Пойдем, проводишь меня. — Я надеваю солдатскую шинель. — Леша, а где же твой костюм?» — «Все пропили». И поэтому на фронт я улетал не обремененный никакими прелестями роскоши. И ничего не было жалко.
— У вас было ощущение, что будет война?
— Конечно. Мы чувствовали. Когда нас перебазировали из Алсуфьева в Балашов, нас собрал полковник Юков: «Сынки, сейчас грозная обстановка, и она все усложняется. Нам приказано, чтобы обезопасить подготовку летчиков, перебазировать нашу школу и объединиться с балашовской». В мае месяце 1941 года в Балашове произошел страшный пожар: сгорело 60 самолетов и 4 ангара. Была раскрыта диверсионная группа из двадцати человек, которые его организовали. Все это нагнетало атмосферу ожидания войны.
— Где вы встретили войну?
— В Куйбышеве на пути к месту службы. Поезд остановился. Я вышел на перрон, взял кружку пива, смотрю, у громговорителя собрался народ, слушают: «Война!» Женщины крестятся. Я не допил кружку пива, быстрее в поезд, чтобы не прозевать. Вроде того: «Там война, а ты тут пиво пьешь». Сел в вагон, а в нем разговор уже только о войне: «Как же так?! У нас же с немцами договор о дружбе?! Почему они начали?!» Кто постарше говорит: «Они-то, конечно, обещали, но посмотрите — они же уже захватили пол-Европы, а теперь очередь дошла до нас. Там были буржуазные государства, они их оккупировали, а у нас коммунистический режим — тем более им как кость в горле. Теперь нам с ними будет трудно бороться». Понимание, что произошло что-то страшное, было, но в то время, будучи 18-летним, я не сумел оценить всю трагедию и сложность ситуации.
Приехал я в полк, дали мне группу, и начал я ее учить. На основе полка стали формировать полки на У-2, а меня не берут. Я написал 5 рапортов — не берут. Мой командир эскадрильи майор Полищук был назначен командиром полка. Он мне сообщил, что один летчик ушел и освободилось место. Говорит: «Пиши рапорт и давай к нам в полк». Они к тому времени уже закончили программу ночных полетов. Только по 6-му рапорту меня зачислили в боевой полк. За три дня прошел ночную подготовку, хотя до этого ночью никогда не летал, и вместе с полком убыл на фронт в феврале 1942 года.
— Лично вы как воспринимали то, что вам придется воевать на У-2?
— Желание было попасть на фронт. Мы знали, что все-таки пересядем на современные самолеты.
Летели под Москву. По пути под Каменск-Белинским у меня в воздухе загорелся двигатель. Пришлось садиться на горящем самолете на лес. Метров с десяти прыгал в снег. В самолете остались шлемофон, одна перчатка и один унт. Там же сгорел и бортпаек. У меня была пачка папирос «Беломор», которые мне девушка подарила — вот и все наше питание. Мороз под сорок, а я без головного убора. Хорошо, что на ноге остался меховой носок — унтенок, ну а руки попеременно грел в перчатке. Взяли парашюты и пошли — парашют нельзя бросить, это оружие. Сутки прошли, смотрим, впереди — остов нашего самолета. Вот так — вернулись к «разбитому корыту». Уже устали, расстроились. Тогда вспомнили, чему нас учили — стали делать засечки на деревьях, смотреть, на какой сторне мох растет. Сил уже не было, поэтому и катились, и ползли, через двое суток силы совсем иссякли. Ведь мы даже ночью не давали друг другу спать, потому что уснешь — замерзнешь. Думали — все. А потом услышали далекий гудок паровоза, собрались с силами, хотя уже говорить не могли, и пошли. Смотрим, домик стоит. Я подполз к крыльцу — идти не мог, только полз, — а постучать не было сил. И тут я потерял сознание. Штурман был постарше меня на два года, физически посильнее. Он постучал, нас пустили. Это было в районе станции Чаадаевка, разъезд Никоново. Я очнулся через 14 часов на столе. Первая мысль: «Надо доложить, что мы живы». Штурман уже доложил. Нас ждут в Пензе. Летчикам, потерпевшим аварию, давалось право остановить любой поезд и уже следовать к месту назначения. Нам остановили санитарный поезд, там мне нашли шапку с одним ухом, один валенок, дали меховую рукавицу, и с парашютами на плечах мы сели на поезд и прибыли в Пензу. Даже не обморозились. Благополучно все обошлось.