в расспросных речах их написано... — она намеренно запиналась, — что они бежали от твоей изгони. И то милостью божией сделалось, помощью и бережением Никифора Ивановича: велено из них четырёх человек повесить, а остальных, бив кнутом, сослать в Кузнецкий городок в пашенные крестьяне, — закончила она чуть быстрее, чем следовало, — трудно было сдержать естественную живость.
Дьяк, однако, никаких чувств не выказал и молчал.
— Отвернись, — сказал он затем.
Федька отвернулась.
— Здесь смотри.
Между ладонью его и белым листом бумаги, прикрывавшим верхние строчки, появилось другое место:
«Boga radu, kniaz Wasilii Osipowicz, ziwi berezno, beze wsiakowo durna у oglaski, sztoby czelobitczykow na tebie nikakich liudi ni w czom nie bylo. A zdie sie na Moskwie goworiat pro woiewod: na kowo budut czelobitczyki, у sysczetsie kotoraia ich nieprawda, у im w Sibire ukazano budiet sluzit; dlia boga oto wsiego oberegaysie».
— Бога ради, — бойко начала Федька, совсем было решив не придуриваться, и запнулась: дальше стояло: князь Василий Осипович! Доверительное письмо это, выходит, направлено было воеводе, князю Василию Осиповичу, а Патрикеев его у товарища из подголовка воровским обычаем вынул... Высмотрел, что на площади пусто, что воевода не вдруг нагрянет, и вынул... И ещё множество следствий проистекало из нечаянного открытия, но осмысливать их не имелось времени. Нужно было быстро решать вот что: признавать открытие или нет? Прикинуться дурачком, чтобы Патрикеев понял, что она достаточно умна. Даже если Патрикеев и поймёт, что она поняла, кому письмо, и поймёт, что она поняла, что он понял, он должен будет понять ещё и то, что, сообразив все обстоятельства в целом, она поняла, что лучше не понимать. Выкажет она скромность, оказавшись между двумя начальниками.
Заминка выглядела пока достаточно естественно. Опустив напрочь Василия Осиповича, Федька продолжала:
— Бога ради... — неизвестно кто, неизвестно к кому обращается, а Федьку и вовсе такие пустяки занимать не могут, — живи бережно, безо всякого дурна и огласки, чтобы челобитчиков на тебя никаких людей ни в чём не было. А здесь, на Москве, говорят про воевод: на кого будут челобитчики, и сыщется которая их неправда, и им в Сибири указано будет служить. Для бога ото всего оберегайся! — Прочитав, Федька, чтобы хоть отчасти вознаградить себя за лицемерие, заключила: — Писал поляк. Обрусевший поляк, потому и придумал такую тайнопись.
И отступила в сторону.
— А русский что, не мог придумать? — поморщился Патрикеев.
— Мог, — согласилась Федька, — но тут есть некоторые, мм... не-езначительные, — продолжала она, с извинением напирая на слово «незначительные», такие, мол, махонькие, что большому человеку и проглядеть не зазорно, — незначительные... мм... особенности, которые указывают на польское происхождение писателя.
— Ахинея, — отрезал Патрикеев, не принимая извинительных вывертов. Это надо было понимать так: не спрашивали и не суйся.
Разговор с шустрым подьячим утомил дьяка, в пожелтелом, с костлявыми висками лице его обозначилась невесёлая мысль, обнятые разреженной бородой губы запечатались безнадёжной складкой. Опершись на расставленные локти, Патрикеев застыл в похожем на дремоту раздумье.
— Иди, — отпустил он наконец Федьку, не шевельнувшись.
Уже возле двери она остановилась, потому что Патрикеев заговорил:
— Через год, будет на то государева воля, сменюсь из Ряжеска. Станешь верно служить, зернью не увлекаться, не бражничать, выпишу тебя к себе на Москву.
Это была и награда, и предупреждение.
— Дай господи, здоров ты был, государь мой Иван Борисович! — молвила в ответ Федька.
— Без родни да без свояков, какими бы ты там языками ни бахвалился, — пропадёшь. Смолоду надо душой прилепиться, прилепиться к сильному человеку, душой, да... А тут, в Ряжеске, — что тебе гут! Ты, Федя, и в думные выйдешь, когда не оступишься. Лет через двадцать, гляди, в Кремле у государева дела сядешь. Государя царя лицезреть, с патриархом беседовать... А я уж, поди, далеко тогда буду... Помилуй бог... С Подрезом не водись.
Неожиданно для себя Федька ощутила в словах Патрикеева что-то отеческое. Вот сейчас, в безрадостной задумчивости, озабоченный неведомыми заботами, с действительно, не головой, не лукавства ради, а сердцем пожелал ей добра.
Федька замерла — от внезапной жалости к старому и больному человеку навернулись слёзы. Жалко ей стало дьяка... жалко было четырёх казаков, повешенных на Москве милостью божией и доброхотством Никифора Ивановича для того, что Василий Осипович мог жить в Ряжеске безо всякого дурна и огласки, жалко было утрешнего колдуна Родьку, которого станут пытать за разбежавшиеся по огородам и задворкам, забившиеся по щелям икоты. Страшно было, что придёте записывать речи обезумевшего от мучений колдуна. И накатывала тоска, что Патрикеев её уж думным дьяком пророчил... и — почему бы нет? — думала бы она с царём думу мудро и справедливо, никого ни в жизнь не пустила бы по миру, не обидела зря, бессовестно... Да этому не бывать.
— Сыскное дело Елчигиных, мужа и жены, — начала Федька медленно — осторожно и убедительно — подбирая слова, — один человек меня просил. Я дел смотрел и мало что, признаться, понял. Ты бы не рас толковал мне, государь мой Иван Борисович?
Федькину просьбу можно было понять как торг или как попытку торга. Патрикеев так это и понял, поднял усталые, отяжелевшие веки.
— Тёмное дело, — согласился он нехотя. — Впрочем... — Дьяк, очевидно, колебался. — Князь Василю Осипович, может, чего и разбирает, он занимался... Шафран.
— Много странного, — упрямо продолжала Федька. — Максимка Лядин, что продал якобы Елчигиным краденую кожу, сошёл с посада и никто его после не видел. Челобитчиков на Елчигиных нет. Поручную запись князь Василий Осипович у них не принял, из тюрьмы на поруки не выпустил. Приносили они челобитную чтобы государь указал, велел про эту кражу обыскать повальным обыском, а князь Василий челобитную почему-то не принял и не обыскивал. Дело ведь до сих пор не вершено, Елчигины больше года сидят в тюрьме неизвестно уже за что. И говорили мне, Шафран грозится вовсе сгноить их, если не дадут ему на себя служилую кабалу. А Елчигины ведь посадские тяглецы, Иван Борисович, государевы подати платят. Когда пойдут холопами к Шафрану на двор, тяглое место, известно ведь, запустеет. Государеву делу от Шафрановых затей какой будет прибыток?
Приподняв брови, Патрикеев слушал с явным неудовольствием, словно Федька рассказывала ему неприличные небылицы, которыми честному человеку и заниматься негоже. Казалось, отошлёт он её сейчас от себя движением руки или незначащим словом, а