он заметил словно бы между прочим, когда Федька кончила:
— Шафран-то и ходил к ним вынимать эту яловую полукожу. Будто бы краденую. С понятыми. А как взошли на двор, так Шафран... он знал, где краденое искать. Сразу и отыскалось.
Сказал и продолжал глядеть безмятежным взглядом, будто и не говорил ничего. Федька поклонилась, понимая, что больше ничего не добьёшься.
— Про польское письмо забудь, — обронил он ей в спину.
Вернувшись в приказные сени, Федька снова достала столбец, который содержал подробности Елчигинских злоключений, и задумалась. Что Елчигины — отец и мать Вешняка — попали в дурную переделку, это можно было догадаться и без пояснений дьяка. Патрикеев только то сказал нового, что надежды на справедливость мало. Если воевода в этом деле замешан. Или, что скорее всего, имея на то известные ему основания, снисходительно смотрит на корыстные шалости Шафрана. И с наскоку тут, судя по всему, ничего не возьмёшь.
Понемногу появлялись подьячие, комната полнилась разговорами, кто-то с отрыжкой зевал, потягивался, кто-то сыто икал и громко, нарочито тужась, под одобрительные смешки товарищей, пускал ветры. Горячим шёпотом переговаривались с нужными людьми челобитчики. Толпились вызванные по служебной надобности казаки — то ли в посылку, то ли в караул наряженные, ждали воеводу. Испуганно гоготал гусь — большая птица шумно хлопала крыльями, освежая спёртый уже воздух, но гуся гнали из сеней в шею вместе с хозяином. И все голоса внезапно смолкли, не слышно стало гуся, подьячие дружно поднялись — не глядя по сторонам, прошёл воевода.
Глава одиннадцатая
Воевода требует бесов
ернила переливчатым тёмным студнем отсвечивали у горла — полный горшок, хватит, чтобы утопить в нём самого разговорчивого колдуна. Запас перьев очиненных и не очиненных, бумага, остро заточенный нож. Федька рылась в сундуке и потом занудно просила что-то у соседа, старого медлительного подьячего, который это что-то, вероятно, дал.
С занятыми руками она толкнула дверь в караульную комнату. Здесь было просторно и пахло гарью. Привольно расположившись по скамьям, сторожа толковали что-то своё бесчувственными, обыденными голосами. На бесноватую в углу караульни обращали они внимания не больше, чем на заделанную в стену лавку, на которой женщина и сидела, подобрав беспокойные руки. Молчала кликуша давно, сухие губы спеклись, разжать, разлепить их для слова было ей, наверное, болезненно трудно. Потому, не участвуя в разговоре тюремщиков, она только прислушивалась, окидывала жгучим, но поспешным взором то одного, то другого из мужиков. Ждала как будто, что вот и о ней заговорят, вспомнят; пустяки, которыми заполняли время тюремные сторожа, её не занимали. Горящий, но малоосмысленный взгляд она устремила и на молодого подьячего.
Через караульню Федька прошла в задние сени, забранные по бокам деревянными решётками и открытые солнцу. Сюда из двери в башню пробивалась сизая пелена; когда, зацепив локтем ручку, Федька потянула и эту, последнюю дверь, закашляла в дыму.
— Не закрывай! — поспешно закричали ей снизу. — Пусть протянет.
Внизу у распалённого горна шуровал закованный в железа колодник.
Постояв, сколько можно было терпеть, — глаза щипало, Федька ступила на крутую лестницу, которая спускалась вдоль закоптелой стены в два излома.
Высоко, под пропадающий в поволоке дыма потолок, тянулась перекинутая через крюк верёвка. Достаточно крепкая верёвка, чтобы выдержать подвешенного за вывернутые руки человека. На полу валялись несколько коротких брусьев разного назначения. Поставлен был козёл — скамья, вернее, доска с длинной поперечиной, почернелой и заглаженной по концам, где привязывали руки; за козлом наискось через просторную клеть оставалось довольно места, чтобы откинуть кнут. Самые орудия эти — три кнута — висели на вбитых в стену деревянных колышках, спускались ремёнными косами до полу и там ещё крутились и путались, выбросив острые и тонкие жала.
Народу в башне околачивалось без нужды много: денщики съезжей избы, стрельцы, пушкари — служилый люд, годный для всякого государева дела. Через нижнюю дверь, открытую в подсенье, слышались голоса, и на улице, верно, толкались те же пушкари и стрельцы.
Один из мужиков, исхудалый и загорелый, в недрах плохо освещённой клети и вовсе чёрный, при общем сочувственном внимании жаловался на зубы. Осторожно трогал щёку и кривился: шибает, хоть плачь. Товарищи не скупились на советы — известно, зубы у каждого есть.
В бестолковой суете этой — галдят, входят, выходят — ощущалось нечто успокоительное. Бывалые люди, пожившие и повидавшие, не находили, похоже, ничего чрезвычайного в том, что через полчаса станут пытать человека. Не может такого быть, чтобы все они были бесчувственные злодеи. Верно, бывалые эти люди знают нечто такое, чего не знает Федька, — особую правду жизни, которая, отставив в сторону всё, чему учит Евангелие, строится на совершенно иных, не приложимых к христианским заповедям основаниях. То-то и питает сомнение, что живущие в миру люди только притворяются христианами, а те, кто действительно верит в бога, — те, как юродивый Алексей, не живут, выключены из жизни. И, в сущности, это единственный способ уберечь себя и свою душу — отстраниться. Но если ты здесь, а не там, если стоишь на ведущей вниз, к всполохам пыточного огня лестнице, ты должен поверить в правду установленных людьми законов, оставив правду божеских заповедей для Алексея, запершего своё причинное место медным кольцом. Должен унять слабость в коленях да пристроиться где в сторонке, чтобы палач не зацепил невзначай кнутом, когда начнёт мелькать с помрачающим ум свистом чёрная змея. И всё забьёт запах свежей, сырой крови.
Полторы дюжины ступеней отделяли Федьку от пыточной камеры, и... ничего ещё не начиналось.
— Родьку куда девать? — раздался негромкий, но услышанный всеми голос.
Разговоры и разговорчики оборвались, как обрезало. Мужики переглядывались и оборачивались к Федьке.
— Вон, писарчук скажет куда.
Никто не хотел ничего на себя брать.
— Я говорю: заводить что ли? — недовольно повторил человек у дверей в подсенье.
— Жди там, — отозвалась она неопределённо.
Но человек кивнул, он понимал, где это «там», чего совершенно не представляла Федька. И это тоже действовало успокаивающе — всё происходило само собой, неведомо кем заведённым и потому как бы надличным порядком.
Под ничего не выражающими, но, чудилось ей, недоброжелательными взглядами служилых Федька спустилась и стала устраиваться на отдельной короткой скамье — не слишком далеко от покрытого скатертью воеводского стола, но и не слишком близко к орудиям пытки. И едва приглядела дощечку, чтобы писать на колене, как появился воевода.
— Надымили, сукины дети, — ни к