пассажирского самолета. Все мы ходим под Богом, у Которого тоже не обходится без брака. Оправдывающие Бога (занятие, согласно Лейбницу, зовущееся теодицеей) скажут, что это – ниспосланное нам испытание. Коли так, то это ниспосланное нам приемное испытание, которое надо успешно сдать, чтобы быть принятым в рай.
«День за днем идут года, зори новых поколений». И вот уже стало возможным усомниться в бесспорности Нюрнбергского процесса с правовой точки зрения, при условии, что не ставится под сомнение его справедливость. Суд, который творится не именем закона, а именем справедливости. Отлично. Нюрнберг был необходим, как и Хиросима, отчего он не перестает быть профанацией суда, а она – военным преступлением. Примирить это противоречие нам не удастся, как Лейбницу не удалось примирить существование зла в мире с благостью его Творца. Повторяю, «день за днем идут года», когда-нибудь в мифологическом словаре будет сказано, что Нюрнбергский процесс – одно из имен богини справедливости.
Иных прилагательных я избегаю: «бесчеловечное преступление» (как будто бывают человечные), «чудовищная сцена». Это из лексикона безъязыких, а еще – рвущихся в первые ряды активистов чего бы то ни было, а еще – труса: только б не выдать свое безразличие. «Устрашающая сцена» – мой максимум. Означает, что страх, которым охвачены ищущие спасения на иллюстрациях в книге Бартоломе де лас Касаса «История Индий», передается и мне, далекому читателю.
У меня не хватило бы мужества суд над Эйхманом назвать дочерним предприятием Нюрнбергского процесса. Когда судили Эйхмана, земля еще дышала, и выкликались десятки своих имен, среди которых имена тех, «кого любили больше, чем самих себя», – а не миллионы заемных. Это еще не была пятимиллионная абстракция. Вот бы где сгодилась техника побивания камнями – чтобы каждый мог бросить свой камень. «Поэтому старейшины решили, что он пойдет из своей тюрьмы на Камонскую площадь, никем не сопровождаемый, со связанными за спиной руками; запрещено было наносить ему удары в сердце, чтобы он оставался в живых как можно дольше; запрещено было выкалывать ему глаза, чтобы он до конца видел свою пытку, запрещено было также бросать в него что-либо и ударять его больше чем тремя пальцами сразу».
Побить камнями – варварство, а «повесить за шею вплоть до наступления смерти» – нет. Суд над Эйхманом никаким судом не был: похищен, обвинен, судим и казнен одной и той же рукой, но на исподе этой руки был наколот лагерный номер. «Хорошо, побейте камнями, – сказало человечество. – Это наша вина», – и отвернулось, чтоб не смотреть, а ему: «Нет, смотрите, коль это и ваша вина». Это было вторым рождением государства Израиль.
Ханна Арендт наблюдала эти роды вблизи, о чем рассказала в своей беспримерной по интеллектуальной смелости книге «Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла». (Парадокс: Лейбниц похоронен в двух остановках от моего дома, а Линден, где родилась Ханна Арендт, которая куда ближе, – в семи.) Ее Эйхман – Демьянюк, которого я увидел в Биньяней Ха-Ума[38], существо, выхваченное случаем из безликой массовки, чтобы стать исчадьем ада. Бритоголовый, с бычьей шеей, упирающийся: «буду боротыся», – не хватало сивых усов, спускавшихся хвостами, а так вполне: «Набежала вдруг ватага и схватила его под могучие плечи. Двинулся было он всеми членами, но уже не посыпались на землю, как бывало прежде, схватившие его…».
А чуть менее полувека назад – охранник в эсэсовской форме, которую естественным образом предпочел красноармейской. Если учитывать, чéм было колхозное строительство на Украине и чéм был для красноармейца немецкий плен, оно и понятно. Как и то, что Демьянюк жалеть жидiв не станет. Разве его кто-нибудь пожалел, когда он с другими пленными околевал от голода, дичая, как зверь? Но при этом он не был «Иваном Грозным», которого линчевала толпа. Он мог им быть, и судят его за это – поскольку мог им быть означает: не мог им не быть или, по формулировке немецкого суда, был им «с высокой долей вероятности»[39]. Главное, все хотят, чтоб он им был: украинец-коллаборационист – какая разница, у каждого один и тот же сорок седьмой размер петли.
Теперь, что такое Эйхман? Вселенная смертей, которая умещалась в ящике письменного стола. Он – демиург зла. У Ханны Арендт обидным… нет! оскорбительнейшим… нет! катастрофическим для всех нас образом Эйхман – добросовестный чиновник. Его понятия о зле и благе, заповеданные нам Господом Богом – в которого он верит, пребывая в полной гармонии со своей буржуазностью, – редуцированы до простых и ясных вещей: благо – это честный труд на благо своего дела (даже не Родины). Кто честно трудится на благо своего дела, тот благ. «Вряд ли можно было найти человека, который так жил бы в должности, как…» Эйхман. «Мало сказать: он служил ревностно, – он служил с любовью». Кто готов утверждать, что он не соответствовал своему месту, не соответствовал занимаемому им посту и, следовательно, не был хорошим человеком? А Башмачкин, Акакий Акакиевич, был хорошим человеком? Он с не меньшей любовью исполнял свои обязанности каллиграфа, не мыслил себя вне работы, которую брал на дом. Он до того любил упражняться в письме, что снимал копию для себя, ставя бумагу в зависимость от адреса, а не по смыслу (в оригинале: «слогу»). Последний ему не то чтобы оставался неведом, он был ему не нужен, бумага была ценна лишь тем, кому адресовалась. И потому, когда Акакий Акакиевич говорил: «Я брат твой», Эйхман мог бы ему ответить: «А я твой».
И для такого возводить виселицу выше солнца?! И его прах развеивать по морю?! Истреблять в его лице зло?!
Л. Ю-ъ: «Ханна Арендт дала себя одурачить, поверила, что он – исполненный служебного рвения чиновник. Позднейшие документы его изобличают как одного из архитекторов Катастрофы». Иногда, хотя и редко, мне случается влиять на Л., но тут она – скала. Германия, как и Цветаева, – ее безумье, и я не знаю, что спасает меня в такие моменты от ее негасимой ярости.
Допустим, Ханна Арендт дала себя одурачить: и впрямь «один из архитекторов Катастрофы», один из демонов, поднявшийся на Бога и сумевший на треть выгрызть Его народ. Зачем понадобился дьяволу этот маскарад на суде – неужто у него оставалась надежда на то, что поверят и побрезгуют мелочиться казнью? Он мужественно вел себя на помосте, вскричал сакраментальное: «Прочь! Не завязывать глаз!», – и с последним выдохом выпалил здравицу за Германию, Австрию и Аргентину, страны, которым присягнул. Или это тоже в идеалах буржуазной добропорядочности: мужество, верность, порядочность (от