Как Корделия, в моем детском Шекспире, про Короля Лира – о соли, так я про Сонечку – о сахаре, и с той же скромностью: она мне была необходима – как сахар. Как всем известно, сахар – не необходим, и жить без него можно, и четыре года Революции мы без него жили, заменяя – кто патокой, кто – тертой свеклой, кто – сахарином, кто – вовсе ничем. Пили пустой чай. От этого не умирают. Но и не живут.
Без соли делается цинга, без сахару – тоска.
Живым белым целым куском сахара – вот чем для меня была Сонечка.
Грубо? Грубо – как Корделия: – «Я вас люблю, как соль, не больше, не меньше». Старого короля можно любить, как соль, но... маленькую девочку? Нет, довольно соли. Пусть раз в мире это будет сказано: я ее любила, как сахар – в революцию. И всё тут.
Kannst Du dem Augenblicke sagen:– Verweile noch! Du bist – so schön...[40]
Нет, этого у меня с нею не было. Было другое, обратное и большее:
Behüt Dich Gott! – es wärzuschön gawesen,Behüt Dich Gott! – es hat nicht sollen sein[41].
Было великое поэтическое сослагательное: бы, единственное поэтическое владение: бы.
Была – судьба. Было русское «не-судьба».
Вспомним слово Царя Давида:
– Человеку от Бога положено семьдесят лет, а что свыше – уже Божья милость.
Нам с Сонечкой было положено три месяца, нет! – вся Сонечка, вся трехмесячная вечность с нею уже были этим свыше – человеческого века и сердца.
Мария... Миранда... Мирэй... – ей достаточно было быть собой, чтобы быть – всеми...
Так сбылось на ней пророческое слово забывчивого Павлика:
Единая под множеством имен...
Для меня – сбылось. Но не только имена обрели лицо.
Вся мужская лирика, доселе безобъектная, или с обратным объектом – самого поэта – ибо быть ею всей поэтовой любви, вставить в нее – себя: свое лицо как в зеркало, я не могла, ибо сама хотела любить и сама была поэт – вся мужская лирика для меня обрела лицо: Сонечкино. Все эти пустоты (ты, она – на всех языках), имеющие дать и дающие только переполненность поэтова сердца и полноту его я, вдруг – ожили, наполнились ее лицом. В овальной пустоте, в круглом нуле всякого женского образа в стихах поэта – Сонечкино лицо оказалось как в медальоне.
Но нет, у Ленау лучше – шире!
Es braust der Wald, am Himmel ziehnDes Sturmes Donnerfüge,Da mal'ich in die Wetter hin– O Mädchen! Deine Züge[42].
Все песни всех народов – о Сонечке, всякий дикарь под луной – о Сонечке, и киргиз – о Сонечке, и таитянин – о Сонечке, весь Гёте, весь Ленау, вся тоска всех поэтов – о Сонечке, все руки – к Сонечке, все разлуки – от Сонечки...
Нужно ли прибавлять, что я уже ни одного женского существа после нее не любила, и уже конечно не полюблю, потому что люблю все меньше и меньше, весь остающийся жар бережа для тех – кого он уже не может согреть.
Зима 1919 г. – 1920 г. В дверь уже не стучат – потому что больше не закрывается: кто-то сломал замок. Итак, вместо стука в дверь – стук сапог, отряхающих снег, и голос внизу:
– Здесь живет Марина Ивановна Цветаева?
– Здесь. Подымитесь, пожалуйста, по лестнице.
Входит. Чужой. Молодой. Знаю: этого человека я никогда не видала. Еще знаю: вошел – враг.
– Я А-в, брат Володи А-ва. У вас нет вестей от брата?
– Были. Давно. Одно письмо. Тогда же.
– У нас – никогда – ничего.
– Всего несколько слов: что надеется на встречу, здоров...
– А с тех пор?
– Ничего.
– Вы мне разрешите вам поставить один вопрос. И заранее меня за него извините. Какие отношения у вас были с братом? Я вас спрашиваю, потому что – мы были с ним очень дружны, все, вся семья – он тогда, на последнюю Пасху – ушел, пошел к вам, и (с трудом, по-Володиному сглатывая) свой последний вечер провел – с вами... Дружба? Роман? Связь?
– Любовь.
– Как вы это сказали? Как это понять?
– Так, как сказано. И – ни слова не прибавлю.
(Молчит. Не сводит глаз, не подымаю своих.)
Я: – Дайте адрес, чтобы в случае, если...
– Вы не знаете нашего адреса?
– Нет, Володя всегда ко мне приходил, а я ему не писала...
– И вы ничего не знали о нас, отце и матери, братьях?
– Я знала, что есть семья. И что он ее любит.
– Так что же это за отношение такое... нечеловеческое?
(Молчим)
– Значит – вы его никогда не любили – как я и думал – потому что от любимой женщины не уезжают – от – любящей...
– Думайте, что хотите, но знайте одно – и родителям скажите: я ему зла не сделала – никакого – никогда.
– Странно это все, странно, впрочем, он – актер, а вы – писательница... Вы меня, пожалуйста, простите. Я был резок, я плохо собой владел, я не того ждал... Я знаю, что так с женщинами не разговаривают, вы были очень добры ко мне, вы бы просто могли меня выбросить за дверь. Но если бы вы знали, какое дома – горе. Как вы думаете – он жив?
– Жив.
– Но почему же он не пишет? Даже вам не пишет?
– Он – пишет, и вам писал, и много раз – но письма не доходят.
– А вы не думаете, что он – погиб?
– Сохрани Бог! – нет.
– Я так и родителям передам. Что вы уверены, что он – слава Богу! – (широкий крест) – жив – и что пишет – и что...
А теперь я пойду. Вы меня простили?
– Обиды не было.
Уже у выхода: – Как вы так живете – не запираясь? И ночью не запираетесь? И какая у вас странная квартира: темная и огромная, и все какие-то переходы... Вы разрешите мне изредка вас навещать?
– Я вам сердечно буду рада.
– Ну, дай вам Бог!
– Дай – нам Бог!
Не пришел никогда.
Чтобы закончить о Юрии З. Перед самым моим отъездом из России уже в апреле 1922 г., в каком-то учреждении, куда я ходила из-за бумаг, на большой широкой каменной лестнице я его встретила в последний раз. Он спускался, я подымалась. Секундная задержка, заминка – я гляжу и молчу – как тогда, как всегда! снизу вверх, и опять – лестница! Лицо – как пойманное, весь – как пойманный, забился как большая птица: – Вы, вы не думайте, вы не поняли, вы не так поняли... Все это так сложно... так далеко-не-просто...
– Да, да, конечно, я знаю, я – давно знаю... Прощайте, Ю. А., совсем прощайте, я на днях уезжаю совсем – уезжаю...
И – вверх, а он – вниз. И – врозь.
О действующих лицах этой повести, вкратце: Павлик А. – женат, две дочери (из которых одна – не в память ли Сонечки? – красавица), печатается.
Юрий З. – женат, сын, играет.
Сестра Верочка, с которой я потом встретилась в Париже и о которой – отдельная повесть, умерла в 1930 г., от туберкулеза, в Ялте, за день до смерти написав мне свою последнюю открытку карандашом: – Марина! Моя тоска по Вас такая огромная, как этот слон.
...Они были брат и сестра, и у них было одно сердце на двоих, и все его получила сестра...
Володя А. пропал без-вести на Юге – тем же летом 1919 г.
Ирина, певшая Галлиду, умерла в 1920 г., в детском приюте.
Евгений Багратионович Вахтангов давно умер в России.
Вахтанг Леванович Мчеделов давно умер в России.
Юра С. (давший Але пирожок) умер здесь, в Париже, достигнув славы.
Другой Юра – Н. (с которым мы лазили на крышу) – не знаю.
Аля в 1937 г. уехала в Москву, художница.
Дом в Борисоглебском – стоит. Из двух моих тополей один – стоит.
Я сказала: «действующие лица». По существу же действующих лиц в моей повести не было. Была любовь. Она и действовала – лицами.
Чем больше я вас оживляю, тем больше сама умираю, отмираю для жизни, – к вам, в вас – умираю. Чем больше вы – здесь, тем больше я – там. Точно уже снят барьер между живыми и мертвыми, и те и другие свободно ходят во времени и в пространстве – и в их обратном. Моя смерть – плата за вашу жизнь. Чтобы оживить Аидовы тени, нужно было напоить их живою кровью. Но я дальше пошла Одиссея, я пою вас – своей.
29 апреля 1922 г., русского апреля – как я тогда простонародно говорила и писала. Через час – еду за границу. Всё.
Стук в дверь. На пороге – Павлик А., которого я не видала – год?
Расширенные ужасом, еще огромнейшие, торжественные глаза. Соответствующим голосом (голос у него был огромный, странный – в таком маленьком теле), но на этот раз огромнейшим возможного: целым голосовым аидовым коридором:
– Я... узнал... Мне Е. Я. сказала, что вы... нынче... едете за границу?
– Да, Павлик.
– Марина Ивановна, можно?..
– Нет. У меня до отъзда – час. Я должна... собраться с мыслями, проститься с местами...
– Но – на одну минуту?
– Она уже прошла, Павлик.
– Но я вам все-таки скажу, я должен вам сказать (глубокий глоток) – Марина, я бесконечно жалею о каждой минуте этих лет, проведенной не с вами...
(У меня – волосы дыбом: слова из Сонечкиного письма... Значит, это она со мной сейчас, устами своего поэта – прощается?!)
– Павлик, времени уже нет, только одно: если вы меня когда-нибудь – хоть чу-уточку! —любили, разыщите мне мою Сонечку Голлидэй.
Он, сдавленным оскорблением голосом: