— Но разве я наступаю на твою совесть? И пиши по совести, — отеческим тоном сказал ему комполка. — Разве мы с начальником политотдела творим в столовой беспорядки? Надо было тебе упор делать на тех, кто ходит в эту столовую, кто должен поддерживать в ней установленные чистоту и порядок. Мы с начальником политотдела ничего без них сделать не сможем. Вник бы по-деловому в недостатки, вытащил на свет божий нерадивых — вот тогда больше бы пользы было.
— Не в моих принципах писать по чужим указкам, — ершился лейтенант. Командир кулаком по столу:
— Почему со мной не поговорил?
Но потом успокоился и по-доброму так сказал в напутствие:
— Смотри, сынок, ты еще молодой, а за дело берешься очень ответственное. Не стриги по верхам, если хочешь, чтобы люди тебя уважали.
Вышел Палихов тогда от командира, ног под собой не чуял: благо все миром кончилось…
— Товарищ майор, мне бы Калашникова, — попросил лейтенант Игнатьева.
— Вот твой Калашников. Не отпускаю я его. Давай и ты посиди с нами. Хватит у себя в кабинете штаны протирать.
Очевидно считая, что Палихов имеет самое прямое отношение к пишущей братии, Игнатьев завел разговор о писателях.
— Никак не пойму я их работу, — развел руками Александр Иванович. — Вот я летчик. Дали приказ — и через полчаса уже за штурвалом. Надо крутить вправо — кручу, влево скажут — заломлю влево. А попробуй тебе прикажи написать про меня!
Палихов ответил без улыбки:
— Можно и про вас написать. Передовой заместитель командира эскадрильи.
— Да я не про себя! — отмахнулся Игнатьев. — Не надо про меня писать! Мне вот не понятна их работа, их жизнь, и, что интересно, мало кто из них умирает своей смертью.
Представление началось. Игнатьев считал, загибая пальцы, говорил нарочито громко, как на сцене. Действительно, получалось, что в многострадальной царской России писателям, которые потом составили ее гордость и славу, не находилось иного спокойного места, кроме как в преждевременной могиле.
— Что толку, что мы проживем в три раза больше их? — резко оборвал Хрусталев его расхожие рассуждения.
Конечно, Хрусталев — это не Палихов, и Игнатьев попытался соорудить мостик:
— Подожди, Андрей. Дай мне поговорить с ним. Поболтался бы он, как мы с тобой, день и ночь напролет в воздухе, знал бы, куда свое перо девать.
Однако Андрей пошел на обострение:
— Не надо, Александр Иванович, здесь разговор другой. Вы налетали две тысячи, а Экзюпери семь тысяч часов — и тем не менее вон каким человеком был.
— С таким вместе не служил! — С досады Александру Ивановичу даже изменил вкус на остроту.
— Не воевал, — поправил Хрусталев. — Но дело не в этом: служил, воевал. Речь идет о месте человека в жизни и его ответственности перед ней. Этот бывший летчик мог вообще не воевать — никто его не неволил. Не захотел жить под чужеземным игом — уехал за границу. Казалось бы, сиди там и жди, когда выполнит свою миссию армия. Но он не стал ждать, а пришел в эту армию рядовым воином. Не в штаб, а на передний край. Правильно вы говорите: «Своей смертью не умирают». Просто погибают при выполнении боевого задания… А мы боимся иной раз объективную характеристику дать человеку, заработанную многолетней, честной службой. Задираем голову, ждем, что сверху скажут, поощрять или наказывать?
И раньше замечал Александр Иванович, что Хрусталев посматривает на него как-то настороженно, но все надеялся, что поймет человек жизнь. Каждому хочется быть в ней не последним. По молодости и он, Игнатьев, думал, что все придет само собой. А потом увидел: не так-то просто открываются перед ним заветные двери. Не один год побарахтался, пока ума набрался. Все, оказывается, решают люди. И надо уметь с ними ладить, не наживать врагов, И не просмотреть, перед кем снять шапку…
— Казалось бы, что человеку надо? — продолжал развивать свою мысль Хрусталев. — Живи и радуйся, делай свое дело с удовольствием и гордо неси голову. Так нет, иные начинают хитрить, тянуться перед газиком с начальством, козни друг другу строить, обходить на поворотах, как в марафонском беге…
Понял Игнатьев, против кого этот выпад. Приметил «правак», что ни одну командирскую машину не пропускал Александр Иванович, не отдав честь. Не важно, сидит там кто или не сидит, — лучше на всякий случай приставить ладонь к уху, а то, пока присматриваешься, и упустишь момент.
Слушал Игнатьев Хруста лева и недоумевал: с чего бы тому быть недовольным им? Ладно там дорогу бы ему перешел — другое дело. А ведь не раз пытался наладить с ним добрые отношения. Хотелось, чтобы этот надежный парень стал своим человеком. И соображает хорошо, и летает как бог, и все видит. Но в конце концов махнул Александр Иванович на него рукой. Пусть думает как хочет, от этого никому не жарко и не холодно. Пусть живет на здоровье со своим мнением. А потом хватится кума, когда ночь пройдет…
Никогда Игнатьев не вступал в такие открытые дискуссии. Ну, посмеяться там над лейтенантом, вспомнить давно минувшее, но чтобы вот так, на полном серьезе говорить — это не в его натуре. Потому и не было у него врагов. Счастливо человек на земле жил…
А Хрусталев не успокаивался:
— Что мы после себя оставим? Ну, проживем лет сто, тихонько отойдем в родной деревеньке, а через неделю нас забудут. Что были, что не были — ничего в мире не изменилось. — Хрусталев говорил «мы», а Игнатьеву казалось, что вопрос обращен по прямому адресу — именно к нему, и никому другому. — Их помнят, потому что оставили они после себя добро! А что оставим мы? Пройдет наш век, вырастут дети, внуки, и оглянутся они на своих ближайших предков, на их, то есть на наше с вами, время. Подумают же, наверное, кому памятники ставить? Не будет ли им стыдно за нас?
Молчал Игнатьев: вот уж не думал, что так повернется разговор. Благо звонок вовремя дали. Подхватили ленчики планшеты и разошлись по домам.
Вроде и общий был разговор, но понял тогда Игнатьев, что мира между ними никогда не будет. Очень уж хорошо понимал его Хрусталев — не скроешься. Значит, отодвинуть его надо в сторону, обезвредить побыстрее этого сермяжника, пока он не наломал дров.
А как это сделать, Александр Иванович знал хорошо.
13
Этот снег явился для Игнатьева неожиданней самой представительной комиссии. Там живые люди, можно с ними поговорить, а здесь все пути отрезаны. Он — в небе. И не обойти, не уйти в сторону. Должен выложиться до конца, доказать, что ты что-то можешь и умеешь.
— Костик, самое главное — не ошибись с четвертым разворотом. Дай его поточнее, — сказал Александр Иванович штурману.
— Да зайдем, командир, чего там! — Оптимизму Иванюка можно было позавидовать.
Они шли уже в облаках, и снова зашелестела, разбиваясь о лобовое стекло, снежная крупа. Ничего не было видно, только светились в темноте циферблаты приборов.
С четвертого разворота, последнего разворота на посадочную прямую, и начинается, в сущности, настоящая работа. И конечно, очень важно точно выйти в ту самую точку, чтобы дуга разворота вписалась в посадочную прямую.
— Командир, начинаем! — с непонятным подъемом доложил штурман.
Игнатьев ввел самолет в крен. Вот тут надо уже соображать летчику: смотреть на стрелки и манипулировать креном — или заломить его, чтобы самолет почти на одном месте развернуть, или, наоборот, если ранний заход, уменьшить крен и вписаться в посадочную прямую по пологой дуге, «блинчиком». Тут надо предвидеть за два хода вперед, раздумывать много некогда.
— Давайте, командир, кренчик прибавим. Опаздываем. — Хрусталев поддернул штурвал.
— Как, штурман?
— Ветерок попутный потянул, командир. Надо прибавить кренчик!
— Я же просил тебя, Платонович, поточнее дать…
— Все нормально, командир, чего там! — не принял упрека штурман. — Отлично идем.
Они вышли на посадочный курс, и тут с земли доложили:
— Левее шестьсот.
Не такое уж большое это было отклонение на удалении нескольких десятков километров до полосы, но Александр Иванович присвистнул: «Ого!» Штурман, значит, мазила. Энергично крутнул штурвал вправо — слишком быстро он хотел встать в створ полосы. И уже в следующий момент с земли донеслось:
— Правее пятьсот.
Вот так: из одной крайности в другую. С этого момента Александру Ивановичу надо было взять себя в руки — не дело шарахаться на посадке из стороны в сторону, тут одним махом не получится. Взял бы упреждение и шел до створа, а там чуть подвернуть — и сидишь на полосе.
Но Игнатьев опять завалил самолет влево. Хрусталев попытался было перехватить штурвал, уменьшить крен, но командир недовольно повел локтем: отпусти, мол, я сам.
Сам так сам. А в докладе с земли ничего утешительного:
— Левее четыреста.
И самолет не остановить. Он и держится только на скорости. Полоса неумолимо летит навстречу, а они где-то в стороне от нее, совсем заплутали в снежной круговерти.