Холодные, пустые глаза Никодимова равнодушно скользнули по морщинистому лицу женщины. Он неторопливым движением вытащил наган и, не целясь, тремя выстрелами скосил женщину и детей.
– Лихо! – кивнул своей коршунячей головой Рябоконь.
И тогда из темного угла вдруг метнулась к костру быстрая человеческая тень.
– Беда тому, кто змею в друзья принимает! – выкрикнул человек. – Змей бить надо! Вот так!
И быстрым ударом он вогнал в грудь предателя острый зуб кинжала.
– Вот тебе от Семена Ревенко!
Со всех сторон, как стая волков, кинулись на казака бандиты. Сверкнули над его головой окровавленные шашки.
– Стой! – вдруг выкрикнул Рябоконь. И, повернувшись спиной к хрипящему на земле Никодимову, приказал: – Давай его сюда!
Подтащили бандиты Семена Ревенко к своему главарю. И скрестились тут два взгляда – холодный, насмешливый есаула Рябоконя и пламенный, ненавидящий казака Семена Ревенко.
– Кто ты? Казак или иногородний? – сквозь зубы протянул Рябоконь.
– Казак, – хрипло ответил Семен.
– Ты понравился мне своей лихостью! – продолжал Рябоконь. – Иди ко мне служить, я помилую тебя. Лучше жить в плавнях, чем лежать в сырой земле.
Ярким огнем сверкнули глаза молодого казака.
– Нет! – крикнул он. – Лучше умереть человеком, чем жить змеей!
Дрогнуло насмешливое, замкнутое лицо Рябоконя. Он махнул рукой.
Сверкнули шашки… И упал казак Семен Ревенко на окровавленную землю рядом с мертвым матросом, председателем коммуны.
К утру подоспел отряд чоновцев и разгромил банду. Только немногие тогда успели скрыться в плавнях.
А погибших коммунаров перевезли в станицу Брюховецкую и похоронили в молодом парке, И насыпали над ними высокий курган – могилу, какой принято, по казацкому обычаю, насыпать над воинами-героями, павшими в бою за народное счастье.
Михаил Иванович
Станица наша в бескрайних степях затерялась, как пшеничное зернышко на просторном току. И прямо надо сказать, ничем она знаменита не была – ни богатством, ни садами, ни красотою и приглядностью. Течет мимо станицы сонная, степная речушка, глядя на которую не сразу узнаешь – движется в ней вода или уснула, зацепившись за дремучие камыши. Из пяти лет – три или четыре года бывали неурожайными. Частенько в наших краях от ранней весны до поздней осени ни одного дождика не перепадало. Трескалась тогда земля от лютого зноя, осыпались листья с деревьев и пыльные столбы-заверти бродили по станичным улицам.
Потому, наверное, в нашей станице мало было кулаков-мироедов: ведь кулаки, как пауки, – там гнездятся, где жирнее добыча в их сети попадается. Однако и у нас было десятка полтора кирпичных домов, с крепкими железными воротами и флюгерами-петушками. Хозяева их промышляли скупкой скота, пшеницы да торговлей.
Много было в станице казаков, что числились середняками, хотя и трудно давалось им это самое середнячество – часто впроголодь жили, последние силы из себя, жен и детей своих выматывали, но тянулись жадными руками к богатству. А еще больше было у нас бедняков – таких, что два раза в году мясо ели и одни сапоги всей семьей носили.
И когда поднялся весь народ на бой кровавый с помещиками и капиталистами, многие наши станичники перехлестнули свои кубанки алыми полосками и пошли служить в красные сотни Кочубея, Балахонова, Жлобы и Буденного.
Долго омывалась горячей кровью родная земля кубанская. Потом побили и выбросили с Кубани мы белогвардейскую нечисть. Красные эскадроны ушли бить Врангеля и польских панов. А станица зажила мирной жизнью.
Управлял в ту пору нашей станицей сперва ревком, а затем совет. Но время было беспокойное, тревожное – под боком, в плавнях белые банды прятались. А потому постоянно жил у нас в станице еще комиссар, посланный отдельской Советской властью.
Разные перебывали у нас комиссары – умные и поглупее, храбрые и трусы, настоящие коммунисты и те, кто только примазался к ним. Но особенно запомнился нам один комиссар с чудной фамилией Бубочка.
К нам в станицу этот самый Бубочка прикатил с охраной из двенадцати дюжих чубатых хлопцев. Носили эти хлопцы такие широкие клеши, что из каждой штанины вышло бы по юбке для самой дебелой станичной молодицы. Все они, с ног до головы, были увешаны гранатами, револьверами да кинжалами. И все объявляли себя лихими моряками. Сам Бубочка щеголял в красных, тонкого сукна галифе, зеленом френче и офицерской фуражке с лакированным козырьком.
Жил в ту пору в нашей станице черноморский минер-коммунист – залечивал он раны, полученные в боях с беляками. Увидел минер родные тельняшки и бескозырки, обрадовался и пошел знакомиться с «братишками». Но часу не прошло, как вернулся матрос злой, поминая всех богов и боженят.
– Что ругаешься, Корнеич? – спросил его хозяин хаты, в которой квартировал матрос. – Чего не поделил со своими братишками?
– Никакие они не братишки. И море-то они видели только во сне. Самая настоящая шпана, чтоб ей первым же вареником подавиться, – выругался минер.
С того дня, как прибыл к нам комиссар Бубочка со своим конвоем, пошли у нас в станице чудные дела.
Началось с того, что пошел Бубочка с двумя адъютантами станицу осматривать. Идет – высокий, тощий, длинноносый. На лице эдакая презрительная скука обрисована, красные штаны, как мак, полыхают. Тонкими руками, как ветряк крыльями, размахивает.
А собаки наши станичные несознательными оказались – не проявили уважения к начальству. Да и штаны красные их, видать, в сомнение ввели. Сперва они только брехали из-за заборов и плетней. А потом один самый свирепый кобель перемахнул заборчик и с ходу вцепился в комиссаровы штаны, да еще и кусок начальнической ляжки прихватил.
Тут Бубочка как выхватит свои оба пистолета и давай по собаке палить. Но с расстройства, что ли, в кобеля не попал, а корову у одной вдовы пристрелил и окна в двух хатах пробил.
Вечером издал приказ комиссар Бубочка – каждый хозяин обязан собственноручно повесить свою собаку на воротах. Кто не выполнит этого приказа – тот объявляется врагом Советской власти. Конечно, посмеялись наши казаки над чудным распоряжением. Но наутро пошли чубатые хлопцы в тельняшках по дворам и всех собак постреляли и шашками порубали.
А немного погодя вывесил комиссар Бубочка списки кулаков, которых полагалось обложить повышенным твердым заданием. Глянули в эти списки казаки и диву дались – все богатеи-мироеды в этих списках не значились, но зато попали в них добрых три десятка трудовых середняков.
Тут пошло по станице нашей шатание. Одни комиссара ругают, другие уже на Советскую власть обижаться стали, а третьи даже о том, что побить комиссара и его дружков надо, шептаться принялись. Ну, а кулацкое и белогвардейское охвостье этому только радуется, разные слухи пускает, на восстание людей сбивает.
Посмотрел на эти дела матрос – коммунист, покрутил головою и заявил:
– Чую я, что не большевистское сердце в этом комиссаре! А сами мы заваренной им каши не расхлебаем, надо в Ростов ехать, там лучше в наших делах разберутся.
И немедля подцепил матрос свой маузер, попросил хозяина свезти его на станцию и укатил.
А в станице узелки все туже завязывались. Стали шмыгать по станице бандитские посланцы, и никто их не задерживал. Кое-кто уже винтовки, спрятанные на огородах и в садах, выкапывать начал. Сам комиссар Бубочка ничего этого не замечал. Дал он десятидневный срок для выполнения всех твердых заданий и вместе со своими дружками затеял пьянку у одного из скупщиков хлеба. День пьют, другой, третий. Кулаки, знай, самогон таскают да колбасы, сало и всякое жареное-пареное доставляют. Понимали, вражье племя, что на руку им все это дело, тем более, что Бубочка и председателя совета – робкого такого, тихого казачка, тоже в свою компанию затянул.
На пятый день вернулся в нашу станицу матрос – веселый, довольный. Вместе с ним приехал какой-то сухонький мужчина в простеньких очках, с железной оправой, в немудрящих стоптанных сапогах и выгоревшей на солнце одежде. Сопровождало приезжего около сотни красноармейцев-конников молчаливых, подтянутых молодых хлопцев.
Приезжий устроил своих провожатых на отдых, а сам отправился в станичный совет. Над покосившимся домиком лениво плескался на горячем ветру выгоревший кумачовый флажок. В грязных пустых комнатах властвовала сонная, одуряющая тишина. Под ногами трещала подсолнечная шелуха.
В самой большой комнате, согнувшись над столом, дремал разморенный солнцем маленький старичок. Он с трудом поднял отяжелевшую седую голову, зевнул и спросил:
– Вам кого?
Старый писарь пережил добрый десяток станичных атаманов, а теперь, как и заляпанные чернилами столы, Достался в наследство новой власти. Был он молчалив, замкнут и исполнителен. За все время своей службы писарь ни с кем не откровенничал, никому не изливал свою душу, запертую и скрытую ото всех.