— Когда друзья бросились ее искать, то нашли на острове Сен-Луи, в комнатушке… Как описывает остров ее друг-поэт?
— Дайте-ка вспомнить… — Либерти наморщила лоб. — «В серой кружевной тени Нотр-Дам, в самом чреве квартала цветов…» В общем, что-то насчет чрева.
— Вот там ее и нашли: одну, перед мольбертом, самозабвенно пишущую цветы.
— Что ж такого? Ведь она художница!
— Да, но тогда никто этого еще не знал. Вернее, знала она одна. Раньше ее общение с искусством ограничивалось позированием художникам. Она всегда насмехалась над любителями в беретах, изображавшими из себя живописцев на набережных Сены, а тут вдруг сама влилась в их ряды! Сперва друзья испугались за нее, но в конце концов оставили в покое. В следующий раз они вспомнили про Китсию лишь спустя два года, получив написанные от руки приглашения в «Максим». Никто не удивился: ведь она была самой эксцентричной женщиной во всем Париже — во всяком случае, судя по газетным сплетням, которые мы с моей матерью штудировали у себя на Зваре. На приеме собралось человек триста.
— Вы были среди них?
— Нет, но я об этом читал. Верите ли, в Париже до сих пор вспоминают тот прием! Жаль, конечно, что не довелось присутствовать, но я тогда учился в американской школе.
— Бедняжка! — Либерти представила Арчера золотоволосым школьником, томящимся за увитой плющом стеной в ожидании начала настоящей жизни.
— Ровно в полночь двое танцоров из труппы Дягилева подняли ее над толпой гостей. Она предложила выпить за здоровье, будь то мир или война, и попросила ее отпустить, так как ей надо решить некое дело о верблюде.
— Ничего себе тост!
— Тогда никто не обратил на это внимания. Она пообещала вернуться еще до того, как иссякнет шампанское, и ее на руках вынесли из зала. Говорят, шампанское не иссякало целую неделю, но Китсия так и не вернулась.
— То есть удрала с собственного прощального приема, ни с кем не попрощавшись?
— Да. Она заколотила досками двери и окна своей квартирки в цветочном квартале, а все тридцать шесть картин, которые втайне написала за последние два года, оставила одному из своих любовников.
— Кто же он?
— Месье Верньер-Планк — скромный с виду, но предприимчивый швейцарский бизнесмен. Желающие полюбоваться ранней Рейсом, да и вообще любыми ее произведениями, обращаются к нему — вот уже на протяжении сорока лет он остается ее эксклюзивным агентом.
— Значит, в мире существует еще истинная преданность…
— Скорее, большие барыши. Знаете, сколько сейчас дают за ее полотна с цветами? Но сама Китсия их ненавидит. Она считает, что людям они нравятся по ложной причине, а именно — своей красотой.
— Очень на нее похоже.
— В моем доме в Миллбруке есть несколько ее работ периода Сен-Луи. С удовольствием вам их продемонстрирую, если соберетесь как-нибудь ко мне заглянуть.
Либерти вспыхнула.
— Может быть, на сей раз вы будете так любезны и позволите мне ознакомиться со своей статьей до того, как она будет напечатана?
Так вот куда он клонит!
— Сначала закончите свой рассказ. Что за история с верблюдом?
— Уйдя с той вечеринки, Китсия села в Восточный экспресс и отправилась в Багдад, а оттуда — на Звар, где поселилась среди погонщиков верблюдов.
— И с тех пор так и не появлялась во Франции?
Арчер загадочно посмотрел на нее и засмеялся:
— В нашей семье она вовсе не воспринималась как отшельница, уж поверьте мне. Она прибыла на Звар с тринадцатью сундуками, двенадцать из которых были отправлены в гарем эмира в качестве подарков от Китсии Репсом тридцати пяти его женам.
— Настоящий гарем? Паранджи, евнухи, сказки «Тысячи и одной ночи» наяву?
— Именно. Представьте себе, как эти средневековые создания принимали изделия от Диора и Шанель… Еще до того как она бросила Париж, Китсия была там одной из самых модных дам.
— Наверное, эмир и его женушки были на седьмом небе от счастья?
— Напротив. — Он усмехнулся. — Эмир прислал к моему отцу в офис гонца и потребовал объяснений, так как был до крайности возмущен тем, что его жены разоделись, как европейские блудницы, а родная сестрица отца бродит по базару в лохмотьях, словно двенадцатилетний мальчишка, и курит с местными торговцами гашиш.
— Я вижу, она не тратила времени даром.
— Отыскав какого-нибудь особенно живописного старика араба, она тащила его к себе в дом и часами писала его портрет, забывая обо всем на свете… Понятно, цветы оказались преданы забвению. Моя мать была в ужасе.
— А вы?
Он рассеянно потрогал кончиком языка щербинку на переднем зубе.
— Что именно вы хотите узнать?
— Вы тоже ужасались? Как вы относились к Китсии?
Она пыталась увидеть всю ситуацию его глазами. Возможно, это помогло бы воспринять все не как мираж, мерцающий на удалении двенадцати тысяч миль в наркотическом тумане, а как что-то реальное, происходившее на самом деле.
— Конечно, наши отношения изменились. Я до сих пор предпочитаю представлять себе Китсию такой, какой она была еще в Париже, в моем детстве, когда жизнь была проще.
— Почему она потом усложнилась, Арчер?
— Помнится, в детстве я воображал, что в Париже вечно царит весна — ведь мы приезжали туда в начале апреля. Мать отдавала меня Китсии, а сама пропадала месяца на полтора, «проглоченная оазисом», по словам Китсии. Для нас Париж был именно оазисом…
Он задумался было снова, но Либерти быстро вернула его действительности:
— Как относилась к вашим приездам тетушка? Тогда, кроме вас, у нее были собственные… дела?
— Я был для нее чем-то вроде зверя-любимца.
Рейсом открыл свой портсигар из слоновой кости и достал длинную деревянную спичку из высокой керамической подставки в форме женской шеи. Чиркнув по подставке, он зажег спичку, закурил и улыбнулся Либерти сквозь облачко дыма. Правда, на этот раз она подозревала, что улыбка адресована не ей, а воспоминаниям.
Неожиданно перед ними вырос официант, и Рейсом шепнул ему что-то по-арабски. Либерти решила, что сейчас им подадут завтрак.
— У Китсии был «пирс-эрроу», — продолжил Рейсом свой рассказ, — один из первых автомобилей с откидным сиденьем.
Одна она никогда не ездила, зато любила катать меня. Мы разъезжали по Булонскому лесу, где я лакомился рахат-лукумом, виноградом и гранатами. Помнится, однажды она позволила мне сплевывать семечки от граната прямо ей на платье, потому что ей нравились пятна от сока на белой ткани, — так она это объяснила. В те времена она носила только белое; белой была и ее неизменная горжетка, которой она щекотала мне подбородок. Она любила меня смешить. Никогда я не был так счастлив! — Его лицо приняло мечтательное выражение. — Моего отца наше катание страшно злило, ведь он был не только торговцем оружием, но и инженером и не мог особо восхищаться машиной, у которой фары были в бампере. Но Китсии было на это наплевать: машина ей нравилась, как и шофер — индус из Пенджаба по имени Мохамед Якуб. Вы видели когда-нибудь пенджабцев, мисс Либерти? Это народ гигантов. В шофере было шесть футов семь дюймов. Он так и жил в машине. В отличие от других шоферов, работавших в костюмах и черных кепках, он носил широкие шаровары и расшитую куртку с блестками, водил машину босиком, и от него всегда пахло шафраном.