Потом генералу позвонили. Он взял трубку и сказал:
— Прошу запомнить, кабан — дядя коровы… ха-ха-ха!
Потом сказал, что нет, вечером они никуда не собираются, будут дома.
— Товарищ генерал…
— Значит, имело место воровство?
— Ну да. Только какое же это воровство, товарищ генерал… какое у нас может быть воровство, ты ведь знаешь наших.
Генерал снова залился смехом, добродушным смехом сытого человека.
— Я наших хорошо знаю, быка съедят и скажут: «Ну, съели, а что тут такого, чего это вы так расшумелись?»
— Верно, товарищ генерал!
— Я же говорю: глазом не моргнут — буйвола съедят. «Ну съели, — скажут, — что тут такого?»
— В самую точку попал, товарищ генерал, — засмеялся председатель, — глазом не моргнут — буйвола съедят…
— Я и говорю: трактор слопают, и то хоть бы хны. Хорошие у нас в деревне люди! И ведь не меняются, всё такие же.
— Что вы, товарищ генерал, некогда им меняться, работают они. В этом году, товарищ генерал, колхоз с гектара тридцать центнеров зерна получил, от ста овец сто двадцать ягнят получил, с каждой яблони — пятитонку яблок, про мёд и не говорю. Да и то сказать, товарищ генерал, какое ещё село своего генерала имеет, это же такая для нас гордость! Ну, мы иногда и поминаем вас шашлычком. Село, которое имеет своего генерала, разве побоится неприятностей… из-за каких-то несчастных трёх-четырёх овец?
— Да-а-а, — сказал генерал, зевнул и ещё что-то сказал.
— Что, товарищ генерал, не расслышал? — Председатель подался в сторону генерала.
Генерал похлопал себя по рту:
— Некрасивая, говорю, вещь получилась. Вы что же, не знаете, что нельзя резать чужих баранов?
Потом председатель так заскучал, что даже примирился с мыслью о том, что, возможно, ребятам придётся года два отсидеть; это не показалось ужасным председателю, можно сказать, даже приятным показалось. Он взял свою шапку, а генерал, стоя в дверях, сказал ему вслед:
— Когда приезжаете в город, прямо к нам, стесняться не надо. Видите, с Софьей Григорьевной невозможно беседовать о селе. Заходите, посидим, поговорим. А кабан, — генерал зевнул, — двоюродный брат коровы, мадемуазель Софи.
Это был не суд, а сплошной смех. Сначала в зале было только несколько человек, потом эти несколько человек расхохотались, и возвращавшиеся из кино люди решили поглядеть, в чём там дело. Ну и потеха была! Разом поглупел весь Антарамеч! Судья задавал вопросы, обвиняемые отвечали, а зал покатывался с хохоту. И судья так издевался над обвиняемыми, а зал так хохотал, что человеку становилось стыдно, что он антарамечец: «Господи, до чего же я отстал от жизни!»
Над Антарамечем часто проносятся самолёты. Они проносятся выше самой высокой горы, даже выше облаков. Облака остаются далеко внизу, и лётчики, наверное, думают, что это что-то вроде леса, а может, и земля. Крылья самолётов поблёскивают в синем небе каждый день, но ни один антарамечский мальчишка не мечтает стать лётчиком. Для антарамечского мальчишки возиться в кузнице — дело такое же серьёзное, как пилотировать самолёт.
Антарамечец, везущий куда-то на ишаке картофель, ни разу не поднимет голову, чтобы взглянуть на ревущий в небе самолёт — некогда.
Но вот теперь, сидя в зале суда, антарамечцы чувствовали себя такими маленькими, какими они видятся лётчику, пролетающему над их селом.
Сидя в зале суда, они вдруг застыдились того, что они косари, что давно небриты, что шумят, разговаривают, как в поле, и что хоть и поменяли после трудового дня рубашки и помылись, но пахнет от них всё равно хлевом.
А Телефонный Сако сказал Вани:
— Жизнь проходит, Вани, а ты всё овец стрижёшь. Что касается Павле, то этот просто всё село ославил.
— А чего это вы все закудахтали? У вас что, дел нет? А ну, марш отсюда! Убирайтесь! Марш! — Ни дать ни взять и взаправду майор.
И почему это Павле должен был оказаться именно антарамечцем? И вообще, что такое Антарамеч? Название-то какое: Ан-та-ра-меч! Тьфу!..
А Аваг, Аваг!.. Шестьдесят годов прожил, внуков растит, а не постыдился — как гаркнет одной молоденькой женщине:
— Гражданочка, у вас коленки заголились.
Судья с вопросом к нему обращается, а он не слушает его, уставился в зал, глаза не отрывает от этой женщины с ваголившимися коленками, покашливает, старый козёл, чуть ли не блеет. Судья ему замечание делает, а он локтем Ишхану в бок: «Что за рука у неё, а, Ишхан?!» Конечно, кабы не суд, Аваг не ограничился бы одними руками.
— А как ты думаешь, Ишхан, она замужем?
— Такая разве может быть не замужем?
— Не знаешь, завидовать этому мужу или жалеть его.
Наконец Аваг не выдержал, встал и обратился к судье:
— Товарищ судья, прикажите гражданочке выйти отсюда, она мешает мне думать… Эх-ох-ох!..
Судья призвал его к порядку.
А Ишхан зашмыгал носом, спросил Авага:
— Вот узнать бы, щёки у неё и в самом деле такие румяные или это краска?
— Да уж, конечно, краска.
— На губах наверняка краска.
— Всё у неё невсамделишное!
— Нет, коленки у неё настоящие.
— Коленки, говоришь? Кхе-кхе.
И, глядя на большущий, безобразный нос Ишхана, на его блаженную улыбку и на беспечное и глупое лицо Авага, человек думал, что лучше было бы, если бы эти пастухи совершили какую-нибудь крупную кражу, украли бы, к примеру, вола или, скажем, трактор, или же какой-нибудь более тяжкий грех взяли на душу, и пусть бы тогда судья осудил их на двадцать, тридцать, пятьдесят лет, на всю жизнь. Зачем им жить на земле?..
Человек надеялся, что хоть Завен скажет что-нибудь вразумительное и, может, даже сумеет прервать не в меру гладкую, не в меру искусную речь судьи. А он заладил:
— Бухгалтеры, все вы бухгалтеры! Что с вами говорить? Вам медали подавай, грамоты подавай, вы биографию себе создаёте, а потом садитесь нам на голову. Что с вами говорить?..
— Говорите по существу, — сказал ему судья.
— «По существу», вы тоже Царукян, гражданин судья…
Судья и зал так и не поняли, что он хотел сказать. Судья пожал плечами:
— Хорошо, садитесь.
Беда с этим Завеном! Ведь человек он грамотный, одних книг сколько прочитал, Шекспира, или как там его, наизусть знает! Да ты произнеси хотя бы из этого Шекспира несколько строчек, так произнеси, чтобы все ахнули! Нет, заладил: бухгалтеры да бухгалтеры!..