Однажды утром, прогуливаясь по Гайд-Парку,
Мы с другом случайно разговорились
О знаменитом "Лаокооне" Лессинга[36].
Стихотворение о Гейне является хорошей поэзией по той же причине, по которой оно является хорошей критикой: Гейне — это одна из personae, одна из масок, под которыми Арнольд способен сыграть свой спектакль. Причина, по которой некоторая критика хороша (я не собираюсь здесь делать обобщения по поводу всей критики) состоит в том, что критик, в каком-то смысле, приписывает себе личность того автора, которого он рассматривает, и через эту личность может говорить своим собственным голосом. Вордсворт Арнольда настолько же похож на Арнольда, насколько он похож на Вордсворта. Иногда, может быть, критик принимает роль, выбирает для исследования автора, полностью противоположного себе, личность, в которой проявилось все, подавляемое в нем самом; порой мы можем достигнуть весьма тесной близости с нашими анти-масками.
"Величие поэта, — продолжает Арнольд, — заключается в том могуществе и в той красоте, с которыми он применяет идеи к действительности". Сформулировано неудачно, как будто идеи — это лосьон для воспаленной кожи страдающего человечества. Но Арнольд, кажется, думал, что занимается именно этим. Он вскоре уточняет это утверждение, указывая, что "нравственность" нельзя толковать слишком подробно: "Нравственность часто трактуют в подробной и совершенно ложной манере; ее связывают с отжившими свое системами мысли и веры, она оказывается в руках педантов и профессиональных дельцов; она становится утомительной для некоторых из нас".
Увы, нравственность в понимании Арнольда становится еще более утомительной. Далее, говоря о "Вордсвортианцах", он делает одно показательное замечание: "Вордсвортианцы склонны хвалить его не там, где следует, и придавать слишком большое значение тому, что они называют его философией. Его поэзия — это реальность, его философия т— по крайней мере, насколько она может принять форму и характер "научной системы мысли", и чем больше она их принимает — это иллюзия. Возможно, когда-нибудь мы дойдем то того, что обобщим это предположение и скажем: "Поэзия есть реальность, а философия есть иллюзия"".
Это утверждение поразительно, оно кажется мне опасным и разрушительным. Поэзия, в своей основе, есть критика жизни; философия, однако, есть иллюзия; реальность есть критика жизни. Возможно, Арнольд читал знаменитого "Лаокоона" Лессинга с целью разобраться в собственных противоречиях.
Мы должны помнить, что так же, как и для любого человека, "поэзия" для Арнольда подразумевала определенный подбор и определенную последовательность поэтов. Так же, как и для любого человека, это была поэзия, которую он любил, которую он перечитывал. В тот момент, когда мы собираемся сформулировать суждение о поэзии, именно стихи, засевшие у нас в голове, наполняют это суждение. И в то же время мы замечаем, что мнение о поэзии, к которому пришел Арнольд, отличается от мнения любого из его предшественников. Для Вордсворта и для Шелли поэзия была средством выражения той или иной философии, тогда как философия была тем, во что они верили. Для Арнольда лучшая поэзия заменяет и религию и философию. Однажды я уже пытался показать результаты этого ловкого трюка[37]. Мое мнение в самом обобщенном виде выглядит так: ни в этом, ни в следующем мире ничто не может служить заменой чего-то другого; и если вы обнаружите, что вам придется обойтись без чего-либо, например, без религиозной веры или философских убеждений, то вам просто придется обойтись без этого. Я полагаю, что могу убедить себя в том, что какие-то вещи из числа тех, которые я надеюсь получить, более ценны, чем что-то из того, чего я получить не могу; или я могу надеяться на то, чтобы изменить себя и захотеть чего-то другого; но я не могу убедить себя в том, что удовлетворены те же самые желания, или что у меня в действительности есть та же самая вещь, но под другим именем.
Приятель-француз сказал о покойном Йорке Пауэлле из Оксфорда: "II etait aussi tranquille dans son manque de foi que le mystique dans sa croyance"[38]. Этого нельзя сказать об Арнольде; его привлекательность и его интерес во многом обязаны той мучительной позиции между верой и безверием, которую он занимал. Как и многие люди, у которых после утраты религиозной веры остались одни привычки, он придавал преувеличенное значение нравственности. Такие люди часто путают нравственность со своими собственными хорошими привычками, результатом разумного воспитания, осторожности и отсутствия сильных соблазнов; но я не говорю конкретно об Арнольде или о каком-то другом определенном человеке, потому что точно это известно только одному Богу. Нравственность для святого — вопрос наипервейший, для поэта же — вопрос второстепенный. Как Арнольд находит нравственность в поэзии — неясно. Он говорит нам, что "Поэзия, восстающая против идей нравственности, восстает против жизни; поэзия, безразличная к идеям нравственности, безразлична к жизни", но это утверждение повисает в воздухе, и оставленное Арнольдом без иллюстраций примерами поэтического восстания и поэтического безразличия, очевидно, не представляет большой ценности. Немного позже он объясняет нам, почему велик Вордсворт:
"Величие поэзии Вордсворта состоит в необыкновенной силе, с которой он ощущает радость, данную нам в природе, радость, предложенную нам в простых первичных чувствах и обязанностях; и в необыкновенной силе, с которой он, раз за разом, показывает нам эту радость, и представляет ее так, чтобы заставить нас разделить ее".
Непонятно, имеется ли в виду, что "простые первичные чувства и обязанности" (в чем бы они ни состояли и как бы ни отличались от вторичных и сложных) раскрывают понятие "природа", или же это какая-нибудь другая радость: я склоняюсь к последнему и под "природой" полагаю здесь Озерный край. Кроме того, — я не совсем понимаю значение двух совершенно различных причин величия Вордсворта: одна состоит в той силе, с которой Вордсворт ощущает радость природы, а другая — в той силе, с которой он заставляет нас разделить ее. В любом случае, это, без сомнения, теория коммуникации, каковой непременно является любая теория поэта как учителя, вождя и жреца. Один из способов ее проверить состоит в том, чтобы спросить, в чем величие других поэтов. Можем ли мы сказать, что величие поэзии Шекспира состоит в той необыкновенной силе, с которой Шекспир ощущает достойные чувства, и в той необыкновенной силе, с которой он заставляет нас их разделить? Я испытываю наслаждение от поэзии Шекспира в полной мере своей способности наслаждаться поэзией; но у меня нет ни малейшей уверенности в том, что я разделяю чувства Шекспира; да меня и не очень интересует, разделяю я их или нет. Одним словом, мне кажется, что Арнольд заблуждается, когда делает ударение на чувствах поэта, а не на самой поэзии. Мы можем сказать, что в поэзии передается сообщение от писателя к читателю, но отсюда не следует делать вывод, что поэзия прежде всего является средством коммуникации. Коммуникация может иметь место, но ничего не объяснит. Однако утверждение Арнольда может быть подвергнуто критике и с другой стороны, если мы спросим, был бы Вордсворт менее великим поэтом, если бы он с необыкновенной силой ощущал ужас, данный нам в природе, и тоску и чувство ограниченности в первичных чувствах и обязанностях? Арнольд, очевидно, полагает, что поскольку Вордсворт, как он говорит, "занимается в большей степени жизнью", чем Берне, Китс и Гейне, он в большей степени занимается идеями нравственности. Поэзия, которая интересуется идеями нравственности, следует из этого, интересуется жизнью; а поэзия, интересующаяся жизнью, интересуется нравственными идеями.
Здесь не место обсуждать плачевные нравственные и религиозные последствия смешения поэзии и нравственности в попытке найти замену религиозной вере. Меня интересует здесь лишь явившееся следствием этого процесса нарушение наших литературных ценностей. Мы наблюдаем это в критике Арнольда. Легко заметить, что Драйден недооценивал Чосера; не так легко заметить, что оценить Чосера так высоко, как это сделал Драйден (во времена, когда критики не были щедры на превосходные степени), было триумфом объективности для своего времени, как и постоянно проводимое Драйденом различие между Шекспиром, с одной стороны, и Бомонтом и Флетчером — с другой. Легко заметить, что Джонсон недооценивал Донна и переоценивал Каули; можно даже понять почему. Но ни Джонсон, ни Драйден не преследовали корыстных целей, и в своих ошибках они более последовательны, чем Арнольд. Возьмем, например, мнение Арнольда о Чосере, поэте, который, хотя он и сильно отличается от Арнольда, не был полностью лишен высокой серьезности. Сначала он сравнивает Чосера с Данте: мы допускаем превосходство последнего и уже почти убеждены в том, что Чосер недостаточно серьезен. Но разве Чосер, в конце концов, менее серьезен, чем Вордсворт, с которым Арнольд его не сравнивает? И когда Арнольд ставит Чосера ниже Франсуа Вийона, хотя он в каком-то смысле и прав, и хотя уже давно пора было кому-то в Англии поднять голос в защиту Вийона, тем не менее не чувствуется, что здесь применяется теория "высокой серьезности". Это одна из бед критика, который чувствует, что призван расставить поэтов по рангу: если он искренен в своем восприятии, ему приходится раз за разом нарушать свои собственные оценочные критерии. Опасности подстерегают и того, кто слишком твердо уверен в том, что ему известно, что такое "истинная поэзия". Вот одно довольно самоуверенное заявление: