Поэзия Александра Галича — энциклопедия советской жизни. Если у Окуджавы советский быт — только призрак, а за ним — настоящее — созданное бескрайним романтизмом Окуджавы, то у Галича советский быт, вся советская жизнь — на вполне прозаической скамье подсудимых. Каждая песня — судебный процесс. Трагедия и сатира, лиризм и пророчество в этой поэзии истинно ренессансного масштаба, неразделимы. Грандиозный трибунал.
"Не судите, да не судимы…
Так вот, зна¬чит, и не судить?".
………………………………………..
Я не выбран. Но я — судья!»
Свидетели обвинения — 60 миллионов погибших в ла¬герях и тюрьмах, сколько-то выживших… А на скамье подсудимых кто? Вот толпы членов Союза писателей, современников Пастернака, которые гордятся «что он умер в своей постели». Убийцы — не колесованьем, а голосованьем…
Нет, никакая не свеча:
горела люстра,
Очки на морде палача
сверкали шустро…
Мы не забудем этот смех
и эту скуку,
Мы поименно вспомним всех,
кто поднял руку!
Трещина в сердце каждого русского человека, отделяющая палача от жертвы, все время блуждает. Каждый, даже если он жертва, судит в себе палаческую свою часть… Каждый, кто не стал ни палачом, ни жертвой — примеряет на себя и тоже судит.
Это ключ к сложнейшей поэме о жутком вневременном споре Сталина с Христом. Начинается она со зловещего поя¬вления в вертепе Сталина в облике Ирода, с того, что "столетья, лихолетья и мгновенья" смешиваются, "и нет больше времени". А когда «загремели на пятнадцать суток поддавшие на радостях волхвы» — этот анах¬ронизм сразу и фактический, и языковый, он не для сатирического эффекта сделан — времена и верно смешались в "бесконечное кольцо". И биография одного из безымянных мучеников — современных про¬роков — завершает поэму. И как времена смешаны, так и стили смешаны в поэме. В одной только последней части — текст строфы написан гус¬тым жаргоном, а рефрен — прозрачнейшим пушкинским языком:
Упекли пророка в республику Коми,
А он и — перекинься башкою в лебеду.
А следователь-хмурик получил в месткоме
Льготную путевку на месяц в Теберду…
А вот рефрен:
А Мадонна шла по Иудее,
II все легче, тоньше, все худее
С каждым шагом становилось тело,
А кругом шумела Иудея,
И о мертвых помнить не хотела…
Первая книга Галича, вышедшая на Западе незадолго до его эмиграции, называется "Поколение обреченных". Это не только по песне, а ещё и потому, что — «Уходят, уходят, уходят друзья, одни — в никуда, а другие — в князья».
Выбор неизбежен — в палачи или в жертвы? Потому что первооснова всей государственной демагогии: "была бы только санк¬ция, романтики сестра". Слова эти напоминают о трагедии Багриц¬кого — первого, кстати, поэта, предсказавшего Галичу, своему ученику, "блестящее будущее"…
Но ведь и те, кто поддался, как сам Багрицкий, на "нехитрую грамматику небитых школяров", они, кажется, ни в чем и не ви¬новаты, но и они на скамье подсудимых, потому что это они честно говорят о себе, что
… не веря ни сердцу, ни разуму,
Для надежности спрятав глаза,
Сколько раз мы молчали по-разному,
Но не против, конечно, а за…
Трудно ответить на вопрос "кто сумасшедший?". Еще труднее — найти выход из мира монстров, предателей, "старателей", знающих, что "молчание — золото". Всё живое обречено в этом мире вести "необъявленную войну", если оно действительно живое:
По детдомам, как по штрафбатам,
Что ни сделаем, всё — вина.
Под запрятанным шла штандартом
Необъявленная война!
И те, кто "похоронены где-то под Нарвой", и те, кто видит, как но¬чью "бронзовый генералиссимус шутовскую ведет процессию", тоже обречены, и выход из этой лжи и крови видится Галичу один:
Только есть на земле Миссолонги,
Где достанется мне умереть!
Так и умер Александр Аркадьевич Галич, как Байрон до последнего мига не забывший "о несносной своей правоте". Внутреннюю свобо¬ду, выбранную свободу, надо проявить в действии. Чтобы Миссолон¬ги стали подтверждением твоего права судить эпоху.
И все так же, не проще
Время пробует нас:
Смеешь выйти на площадь?
Можешь выйти на площадь
В тот назначенный час?
Где стоят по квадрату
В ожиданье полки
От Синода к Сенату
Как четыре строки!
2.
А может быть, вовсе и не зал суда — а пивная, шалман, кабак…
За несколько дней до смерти Галича вышла вторая его книга стихов.
Открывается она песней, которая стала классической ещё до книжки, сразу после первого исполнения ее в 74 году. Эта песня — "Когда я вернусь" и дала название книге.
В этой книге впервые публикуется миниатюрная поэма «Письмо в семнадцатый век», где на тесном пространстве в сотню строк соседствуют глубочайший лиризм и хлёсткая памфлетность. Двадцатый век с его пошлыми "светилами из светил" и семнадцатый, в котором поэт ви¬дит свою Прекрасную Даму — девушку с картины Вермеера. Причудливое переплетение времён, и сплетение того реального мира, в котором обита¬тели "государственных дач" страшны сво¬ей неистребимой пошлостью, с миром красоты, условно отнесенным автором на триста лет назад…
Я славлю упавшее в землю зерно,
И мудрость огня,
За всё, что мне скрыть от людей не дано,
Простите меня!
А есть ли что-нибудь страшнее, чем стыд за свой век и свою страну?
Поэмы Галича — философские. "Поэма о бегунах на длинные дистанции " (она же поэма о Сталине), что она по жанру? Мистерия? Фарс? Памфлет? Историософские стихи? Бытовые новеллы? Лирика? Сатира? Все вместе! Летят в тартара¬ры все единства, начиная с единства приема.
То же можно сказать и о поэме "Кадиш", посвященной легендарному польскому педагогу и писателю Янушу Корчаку. При всем диапазоне, от лирических пронзительных песен ("Когда я снова стану маленьким") и до притчи (о князе, захотевшем закра¬сить грязь), от иронического и жуткого блюза и до новеллистическо¬го повествования, вся поэма содержит тот нравственно-философский заряд, который заставляет читателя и слушателя воспринимать ее как лирико-философское произведение, в котором фрагмент за фрагментом в последнюю ночь проходит перед героем вся его жизнь.
Такой же монтаж кинокадров, перебрасывающий нас от Себастьяна Баха в московскую коммуналку и обратно к Баху, и стихи "Еще раз о чёрте" — с их антифау¬стовским фарсом, и наконец, кафкианский жуткий фарс "Новогодней фантасмагории", где страшным контрастом миру сегодняшних московских квартир возникает белый Христос — который "не пришел, а ушел в Петроградскую зимнюю ночь" (полемика с Блоком) — Галич совершил невозможное, немыслимое: соединил воедино "песенку" и философскую поэзию, гитару и моли¬тву, жаргон и язык пророков.
Вся вторая книга, от цикла "Серебряный бор" до цикла "Дикий За¬пад" — история жизни поэта. Словно биографическая поэма с множес¬твом отступлений. Они называются "Упражнения для левой и правой руки" — это корот¬кие стихи, лирико-сатирические миниатюры, они порой и эпиграфы.
Когда после строк "Промотали мы свое прометейство, проворо¬нили свое первородство" канареечка жалобно свистит бессловес¬ный гимн бессловесного государства, а затем идет "Песня об отчем доме", становится ясна связь интермедий с основными песнями цикла.
Персонаж, именуемый тут "некто с пустым лицом", узурпировал право определять, кто в стране сын, а кто — пасынок. Для Галича же этот "нек¬то" представляет страну
не больше, чем вышеуказанная канареечка.
Логически завершает книгу поэма "Вечерние прогулки". Вот она-то и открывает нам, что мы сидим в кабаке.
И становится понятно, что творчество Галича в целом напоминает "опе¬ру нищих", жанр поэзии, родившийся в начале восемнадцатого века вместе с музыкальной комедией Джона Гея, так и называвшейся.
Полифоническая поэма, состоящая из монологов разных людей. Собравшиеся в таверне бродяги, разные фигуры с разных уровней социального дна, в песен¬ках, куплетах, монологах спорят, исповедуются, хвастаются…
Поэмы этого жанра, сохраняя традицию, писали после Гея Роберт Бёрнс, Эдуард Багрицкий, переделывая Бёрнса, Бертольд Брехт и Вацлав Гавел.
Сравним поэму Галича хотя бы с поэмой Бернса "Веселые ни¬щие". У Бернса — вор, солдат, маркитантка, кузнец, цыган — все это люди за бортом жизни. Все — "бывшие". У Галича — "два очкастых алкаша", работяга, буфетчица, партийный чиновник… По сути всё советское общество присутствует в шалмане — и партия, и рабочий класс, и интеллигенция… Только вот колхозного крестьянства тут нет!