Таинственна ещё!
Значит пока всё в порядке!
Только летит в пространство мольба о самом необходимом:
Когда-нибудь, когда со мною
Небытие, случишься въявь,
Сотри, смешай меня с землею,
Но зренье, зренье мне оставь!
Основные мотивы проходят насквозь через все творчество Кушнера, не меняясь, как душа не меняется среди изменчивой природы. Многие поэты от ранних стихов уходят далеко. У Кушнера же небывалое пос¬тоянство, верность себе. Меняются ритмы, становятся более длинными и неторопливыми строки, длиннее порой и сами стихи (особенно в книжке "Канва", которая по сути является первым по времени избранным), но в главном Александр Кушнер остается все тем же.
В стихотворении "Рисунок", подробно пересказывая детское впечатление от картинки в учебнике, на которой изображены плывущие ассирийские воины, Кушнер знает, что через много-много лет
Совсем о них забуду.
Бог весть, в каком году
Я в хламе рыться буду,
Учебник тот найду
В картонном переплете,
И плеск услышу в нем:
Вы все еще плывете?
Мы все еще плывем!
Плывем… Одни наши ровесники —"в никуда, другие в князья",
третьи — в эмиграцию.
А мы? Мы — все еще плывем!
***
(Добавлено в 2010 году)
Кушнер — это поэт повседневности. Он обладает редкой способностью наполнять смыслом и красотой ежедневные детали существования.
По Кушнеру можно будет изучать русские шестидестые-семидесятые годы двадцатого века, и находить смысл и красоту в приметах этой жизни — не романтизированных, не приукрашенных.
Недаром один из ранних кушнеровских сборников так и называется — «Приметы»
Именно повседневность выстраивается в вечность. Именно она с её мелочами остаётся отпечатком, уходит письмом в будущее, именно через неё ощущается та самая связь времён, которую так страшно порвать.
И вот читаешь
А я на школьных сквозняках
Состарюсь, мел кроша в руках
И вплывает в будущее колченогий стул
Вот сижу на шатком стуле
В тесной комнате моей,
Пью вино напареули,
Что осталось от гостей
И зимние праздники
«хвоя, вата, серпантин» протягивают руку Пастернаку.
И до бессмертия — рукой подать, вот оно
Рядом с отстранением
Смотри, как будет без тебя:
Ещё прекрасней и прохладней.
Сразу за этим
Не убавляясь от смертей,
Неуловима и бессмертна,
Едва видна из-за дождей,
Толпа расходится с концерта
И дальше, дальше
Ты проходил здесь столько раз,
Читая красные афиши.
Теперь ты видишь: мир без нас
Ещё прекраснее и тише.
Это стихотворение «Площадь Искусств». На углу этой площади большой зал филармонии — центр притяжения, знак вечности в советской жизни.
И в этой грустной жизни с длинными зимами и очередями вдруг оказывается неподвластный вечный смысл.
И ещё один герой Кушнера — город Ленинград. Нет, не обязательно Петербург, не город торжественной красоты, город дворов и повседневности не в меньшей степени.
Город смутный, город, в котором так часто зима, снег, или осень с дождём. Город негромкой речи, огромной реки, облупленных дворцов.
Я войду в волшебный
Мутный полусвет,
Прокричу в служебный
Телефон: «Привет!»
…
И через две строфы
Ни дверей, ни друга,
Ни его руки, –
Только мгла да вьюга
С ледяной реки
И рукой подать отсюда, от этих серых громадных домов, от дворов колодцев, от асфальтовой воды до всечеловеческого, до самых основ нашей культуры.
Вижу серого оттенка
Мойку, женщину и зонт,
Крюков, лезущий на стенку,
Пряжку, Карповку, Смоленку,
Стикс, Коцит и Ахеронт.
P.S. Да, Кушнер равен себе. И в его совсем недавних стихах появляется сахарница, которая досталась ему в наследство от Лидии Яковлевны Гинзбург. И эта сахарница живёт теперь с ним, но помнит прошлое, и в этой вещной предметной памяти Кушнер.
И эта память — бессмертие.
Я всё-таки её взял в руки на мгновенье,
Тяжёлую, как сон. Вернул, и взгляд отвёл.
А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье?
Заплакала? Песок просыпала на стол?
28. ЗА ГРАНЬЮ ТРАГЕДИЙ (Наталья Горбаневская)
В любой трагедии есть какое-то ощущение выхода. Пусть не для героев — для зрителя и читателя. Само созерцание трагедии дает нечто зрителю — в силу ли сравнения грандиозных чувств на сцене со своими, в силу ли чего другого неведомого, но то, что Аристотель назвал катарсисом безусловно существует. Так по законам парадоксов — а по ним вся наша психика построена — безнадежность приносит надежду.
Так было отвеку… Но вот какой отклик вызывают такие стихи?
Не выплыву, не доплыву.
На облаках, как наяву,
роняют чайки плач в Неву,
и этот сизый хрип,
и эти капельки свинца,
где нет ни смерти, ни конца,
где целят в бедные сердца,
но не достанут их.
Это ощущение трагедии, лишенной даже естественного трагического финала. Когда даже смерть — и та уже не существует.
В стихах Натальи Горбаневской речь идет о времени, отнявшем даже право на "нормальную" гибель. В стихах из сборника "Три тетради" — доминирующий образ — зеленая вода, непрозрачная вода. Она колышется, но она мертвая. Вода Леты. Она за пределами всего, даже за пределами небытия. И только есть голос, уже переставший страдать, поскольку страдание ведь тоже жизнь!
А тут — и смерть уже за спиной. Природа тоже запредельна, как всё в этой черно-зеленой акварели:
Заря звезды висит, как будто в петлю
продела голову, кровавы дерева,
но первая роса по-прежнему права,
но лик земли с заоблачностью сцеплен.
Или
Сон — это сонная, вязкая река,
где в водорослях вёсла не лёгки и не звонки,
Или еще
На воде, все равно что нигде
Главная пружина, главный конфликт всех этих стихов, звучащих в мире, где и безнадежность сама потеряна: «Сожалею, значит — живу, там, где и воспоминания о существовании быть не может.»1'
Зеленый омут — это время. То, которого уже нет. Словно эти стихи о послеапокалиптических временах. И сквозь воду, или звездную муть виден "ангел огненный, ангел с мечом, с автоматом" Вот примета мира, в котором мы живем. Ангел сторожит ворота Рая… И здесь поэт — "соловей, ударенный под вздох" — задает себе вопрос:
Что там за дверью, в глубине в душе,
Где даже пятна света не ложатся?
За всеми пределами живо только одно: любовь.
Пока она есть — даже в этой немыслимой запредельности можно если не всплыть, то — уплыть. В себя… Но и любовь тут — скорее уход от любви, чем она сама.
Всё. С концами. Не в этой жизни
островной
повстречаешься въяве и вживе
ты со мной,
только парус кружит и пружинит
над волной
Ахерона.
Вот и назван Ахерон. Мы уже ждали его, как Стикс и как Лету… Но каков же мир видимый, "реальный"?
Или точнее — что было толчком для создания этих запредельных картин? На это ответ — одно стихотворение, выключенное из той системы образов, о которой до сих пор шла речь
Оно в некотором смысле и есть ключ к расшифровке того мертвого мира, в котором бьется под толщей зеленой воды живая любовь:
Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,
это я, это я, и вине моей нет искупленья,
будет наглухо заперт и проклят да будет мой дом,
дом зла, дом греха, дом обмана и дом преступленья.
И, прикована вечной незримою цепью к нему,
я усладу найду и отраду найду в этом страшном дому,
в закопченном углу, где темно, и пьяно, и убого,
где живет мой народ без вины и без Господа Бога.
Душа — кольцо парашюта, последняя надежда, но он никак не раскрывается… И любовь тоже не спасти, а потому –
Я сама
никому не отправлю письма,
никому
не пошлю телеграмму во тьму.
Времени давно не существует. Мир уже прошел через Армагеддон.
Если от ранних стихов Горбаневской оставалось впечатление, что мир пространственный как пол и потолок в комнате — сжался, превратился в точку, то теперь — в точку сжалось и время. А старинная любовь, что влечет на дно, существует только вне среды… Вне мира.
Неправомерно было бы образы, несущие духовную волну этих строк, называть пейзажем. Пейзажа у Горбаневской не бывает. Это только тени деревьев или звёзд, только тени потусторонних рек, текущие в ритмах античного гекзаметра… Поэтому тютчевское "мысль изреченная есть ложь" — для Горбаневской априорно и бесспорно определяет все возможные способы выражения.