Когда мы хотим сегодня закусить?» И мы понимали, что второй завтрак переносится с часу дня на два, а то и на полтретьего, потому что он издавна привык заменять холодное мясо, которое мы любили, жареным, тушеным, вареным, и все это мы будем есть жарким летом в столовой окнами на юг. И день напролет, сидим ли мы, стоим или гуляем, мы слушаем его речи (он называл это беседой), со всеми их сложностями и причудами. И тон, и содержание беседы, конечно, устанавливал он. Я не смею осуждать бедного вдовца, который так хотел общаться с сыновьями, и мне навеки стыдно за ту холодность, с которой я принимал его дружбу. Но – «что чувствуешь, то чувствуешь». Он страшно надоедал нам. Когда я должен был произносить свою реплику в «беседе» – слишком взрослой для меня, слишком шутливой, слишком изысканной, – как остро я ощущал ее искусственность! Он рассказывал замечательные анекдоты – о бизнесменах, о профессоре Тринити-колледжа в Дублине (в Оксфорде, как я обнаружил, эти же истории приписывали Джоветту из колледжа Баллиол), о хитрых мошенниках, светских промахах, пьяницах, попадавших под административный арест. Но я лицедействовал, поддерживая этот разговор. Считалось, что гротеск, юмор, граничащий с нонсенсом, – как раз по моей части, и я должен был играть свою роль. Отцовское простодушие и моя привычка к тайному неповиновению совместно подталкивали меня к лицемерию: я не мог «быть собой» рядом с ним, и да простит мне Бог, но понедельник, когда он вновь уходил на работу, казался мне лучшим днем недели.
Так прошел «классический период» моего детства. Когда я поступил в Виверну, а брат отправился к репетитору, который готовил его в Сэндхерст[75], все переменилось. Я возненавидел Виверну, а брату там нравилось. Он легче приспосабливался, у него не было «вызывающего выражения лица», за которое мне вечно влетало, и, главное, он попал туда прямо от Старика, а я из подготовительной школы, которую успел полюбить. Конечно, после Старика любое учебное заведение покажется раем. В первом же письме из Виверны брат с изумлением сообщал, что здесь дают есть столько, сколько тебе хочется. После Бельзена одно это могло искупить все недостатки. Но я поступил в Виверну, уже привыкнув к нормальной еде. И тут стряслась беда: моя неприязнь к Виверне стала первым серьезным разочарованием для брата. Он любил Виверну, он заранее ждал того дня, когда я разделю эту любовь и мы будем чувствовать себя заодно, как некогда в Боксене. Вместо этого он услышал от меня хулу на богов, которым поклонялся, а от однокашников узнал, что его брат того и гляди станет в колледже парией. Наш братский союз рушился.
Все это осложнялось тем, что именно тогда у него были очень плохие отношения с отцом, тоже из-за Виверны. Наставник, готовивший его в Сэндхерст, написал отцу, что брат совершенно ничему не научился в школе. Это еще не все – я нашел у отца книгу «Традиции Ланчестера», в которой он резко отчеркнул несколько строк о наглости, бессердечии и пустомыслии школьной «элиты», с которой столкнулся новый директор-реформатор. Значит, он считал, что таким вот бессердечным, ленивым, утратившим интерес к ученью, забывшим о подлинных ценностях стал мой брат, помимо прочего неотступно клянчивший мотоцикл.
И ведь отец для того и отправил нас в Виверну, чтобы нас воспитали как элиту, а результат ошеломил его. Это обычная трагикомедия. Отец Вальтера Скотта сделал все, чтобы сын стал гусаром, но когда гусар предстал перед ним, он забыл о своих аристократических потугах и вновь превратился в честного шотландского юриста, которого тошнит от заносчивых юнцов. Так случилось и в нашей семье. Одним из риторических приемов отца было намеренно неправильное произношение: он всегда делал ударение на первый слог в слове «Виверна». Мне до сих пор слышится, как он ворчит: «Ви-и-вернское жеманство!» Брат приучался говорить изысканно-лениво, голос отца гремел ирландской музыкой, в которой детство, проведенное в графстве Корк и в Дублине, прорывалось сквозь тонкий, сравнительно недавно приобретенный белфастский слой.
Я не мог найти себе места в этих вечных ссорах. Встать на сторону отца против брата значило пойти против самого себя, против усвоенного мной представления о нашей «домашней политике». Все было слишком тяжело и сложно.
Но из всех этих «недоразумений», как выражался отец, для меня вышла неожиданная и великая – величайшая, как я поныне считаю – удача. Наставник, к которому отправили брата, был старым другом отца. Он был директором школы в Лургане, когда отец там учился; а теперь сумел в кратчайший срок так отстроить из обломков знаний брата, что тот не только поступил в Сэндхерст, но даже оказался в списке стипендиатов, которых было весьма немного. Отца, впрочем, это не обрадовало: как раз в то время они совсем отдалились друг от друга, а к моменту их примирения успех уже ушел в прошлое. Однако это подтверждало высокую квалификацию учителя, а Виверна стала раздражать отца почти так же сильно, как меня. И при встрече, и в письмах я молил забрать меня оттуда. Наконец он решился исполнить мою просьбу: надо оставить школу, отправиться в Суррей и готовиться с мистером Кёркпатриком к поступлению в университет. Этот план стоил ему немалых сомнений. Он должен был представить мне и оборотную сторону: одиночество, внезапный отказ от шумной и веселой школьной жизни (быть может, замечал он, я буду не так рад этой перемене, как мне кажется), скуку в обществе старика и его жены. Как же я обойдусь без сверстников? Я старательно делал вид, будто обдумываю эти проблемы, но в душе смеялся. Обойдусь, обойдусь! Трудно ли обойтись без зубной боли, без гвоздя в башмаке, без цыпок на руках? Итак, решено! Не говоря о прочем, достаточно и того, что меня больше не заставят заниматься спортом. Если вы не можете представить себе мои чувства, вообразите, что в одно прекрасное утро вы проснулись и узнали, что отменен подоходный налог или безнадежная любовь.
Конечно, мне не повезло, что я не умел играть и не мог подавить отвращения к мячу и клюшке. Я не придаю спорту того морального или даже мистического смысла, который видят в нем некоторые наставники; на мой взгляд, состязания чаще всего пробуждают лишь амбиции, зависть да ожесточенный фанатизм болельщиков. Однако неприязнь к играм – беда, поскольку она отрезала меня от общения с многими неплохими людьми, к которым было невозможно подступиться как-нибудь иначе. Это беда, но не вина: я старался полюбить спорт. Природа обделила меня, я так же мало пригоден для