правильного ответа. Несколько попыток – несколько вопросов Кёрка, отбивавших мою подачу, – и я убедился, что не имею отчетливого представления о «естественности» и что даже тот смысл, который я вкладываю в это слово, неприложим к окрестному пейзажу.
– Итак, – заключил Великий Придира, – ваша фраза бессмысленна.
Я малость насупился, полагая, что на этом разговор исчерпан, – но нет, Кёрк перешел к содержанию фразы в целом. Теперь он хотел узнать, на чем основаны (он произносил «уснованы») мои предположения о флоре и геологическом строении Суррея? На картах, на фотографиях, на учебнике? У меня не было никаких оснований, за всю жизнь мне не приходило в голову, что мои суждения (или то, что я ими считал) должны быть на чем-то «уснованы». И Кёрк пришел к выводу, в котором было так же мало «чувства», как и – по моим тогдашним понятиям – вежливости:
– Теперь вы видите, что у вас нет ни малейшего права иметь суждение по этому поводу.
Знакомство наше длилось три с половиной минуты, но тон отношений, который был задан первой беседой, соблюдался все годы моего пребывания в Букхеме. Все это было до гротеска не похоже на славного старого Придиру из отцовских воспоминаний. Я знаю, как отец был привержен истине, знаю и то, как странно преображалась любая истина в его сознании, и ни на секунду не подозреваю, что он пытался нас обмануть. Но если Кёрк хоть раз в жизни отвел какого-нибудь мальчика в сторону, чтобы «легко и естественно» потереться о его щеку бакенбардами, я готов поверить, что в неведомые мне часы он так же легко и естественно стоял на своей почтенной, лысой как коленка голове.
Я не встречал более логичного человека. Родись он позже, он бы наверняка стал позитивистом. Ему была отвратительна сама мысль, что можно открыть рот не ради того, чтобы обнаружить или сообщить истину. Любая случайная реплика служила сигналом к спору. Вскоре я научился различать три восклицания. Громкое «стоп!» обрывало бессмысленную болтовню, которую он терпеть не мог – не потому, что она его раздражала (об этом он не беспокоился), а потому, что она отнимала время и затемняла мысль. Более тихое и торопливое «извините!» означало, что он собирается что-то уточнить или исправить, и тогда, быть может, вам удастся закончить фразу, не придя к бессмыслице. Подбадривая, он приговаривал: «Так! Я слушаю!» Это значило, что он собирается оспорить ваши слова, но сама фраза имеет смысл, это уже не чушь, а достойная ошибка. Если удавалось добраться до спора, аргументы всегда были одни и те же: где я об этом прочел? изучил ли я вопрос? располагаю ли статистикой? каков мой личный опыт? – и неизбежный вывод: «Итак, у вас нет ни малейшего права…»
Иному юноше это могло бы и не понравиться, но для меня это было лучше мяса и пива. Я-то опасался, что досуг в Букхеме будет проходить во «взрослой беседе», которую, как вы уже поняли, я терпеть не мог. Я ожидал разговоров о политике, деньгах, смертях и пищеварении. Я полагал, что с возрастом во мне разовьется вкус к таким беседам, как, скажем, к горчице и газетам (увы, по всем трем линиям меня постигло разочарование). А я любил те беседы, которые питали либо воображение, либо ум. Мне нравилось потолковать с братом о Боксене, с Артуром о Валгалле, с дядей Гасом об астрономии. Точные науки мне не давались – лев, именуемый математика, поджидал меня на пути к любой из них. Там, где царила чистая логика (например, в геометрии), я справлялся, и справлялся с удовольствием, а вот считать не умел. Правила я понимал, ответ вычислял неверно. Но хотя я не способен был стать исследователем, я питал не меньшую склонность к логическому мышлению, чем к порывам воображения. Кёрк развивал эту сторону моего ума. Он не признавал пустого разговора, он не думал о собеседнике – он думал о том, что этот собеседник говорит. Конечно, я фыркал, порой натягивал поводья, но в общем мне нравились такие отношения. Повалявшись несколько раз в нокдауне, я научился выставлять защитный блок и наращивать мускулы. Льщу себе мыслью, что в итоге я стал неплохим спарринг-партнером. Наступил великий день, когда человек, столь долго выбивавший из меня склонность к расплывчатости, предупредил меня, чтобы я не слишком увлекался тонкими дефинициями.
Если б беспощадная аргументация Кёрка была чисто педагогическим приемом, я бы возмутился против нее. Но он просто не умел разговаривать иначе. Ни возраст, ни пол не избавляли вас от сократической беседы. Он бы не поверил, что человек может не пожелать исправления и ясности мысли. Почтенный сосед заходил к нему в воскресенье и, пожалуй, слишком уверенно замечал в процессе беседы: «Что ж, всякие люди нужны на свете. Вы вот либерал, я консерватор, конечно, мы смотрим на вещи с разных точек зрения». Кёрк отвечал: «Должен ли я понимать вас так, что некий факт лежит на столе, а консерваторы и либералы смотрят на него с разных сторон?» Если визитер сохранял присутствие духа и пытался продолжить: «Конечно, бывают разные мнения», – Кёрк, воздев обе руки кверху, кричал: «Стоп! У меня вообще нет мнений!» Он любил повторять: «3а девять пенсов ты мог бы узнать истину, а ты предпочитаешь невежество». Самую обычную метафору он рассматривал до тех пор, пока не извлекал из нее горькую истину. «Дьявольская жестокость немцев…» – начинал кто-нибудь. «Разве дьявол не выдумка?» – спрашивал он. «Хорошо, зверская жестокость». – «Звери не бывают жестоки». – «Так как же мне сказать?» – «Разве не ясно? Мы должны назвать их жестокость человеческой». Он презирал школьных директоров, с которыми встречался на конференциях, когда преподавал в Лургане. «Подходит ко мне и спрашивает: какой метод вы бы применили к мальчику, который ведет себя так-то и так-то? Святые небеса! Как будто я когда-нибудь применял к кому-то методы!» Очень редко в нем пробуждалось чувство юмора. Его голос становился еще серьезнее, и только подрагиванье ноздрей выдавало, в чем дело, – тем, кто хорошо знал его. Вот так он говорил: «Декан Баллиола – самый главный человек на свете».
Наверное, жене его приходилось нелегко. Однажды ее супруг по ошибке забрел в гостиную, где несколько дам собрались на партию в бридж. Через полчаса миссис Кёркпатрик выбежала из комнаты с перекошенным лицом, а мистер Кёркпатрик просидел там еще несколько часов, уговаривая семерых пожилых леди (все они сидели «с тоской во взоре»[77]) выражаться поточнее.
Он был очень логичен, но все же не до конца. Когда-то он был пресвитерианином,