— И староста… тоже?! — воскликнул Иван.
— А что так удивляешься? У нас тут кругом такие люди.
Вечер был тихим и душным, разопревшая под дневным солнцем еловая хвоя густо пропитала воздух пахучим смолистым настоем, настолько густо, что в нем вязли, казалось, комары — их было до удивления мало, и они, обессиленные и вялые, не могли высоко подниматься над землей.
Олька долго сидела неподвижно, слушала бульканье ручья, протекавшего метрах в десяти по затравеневшей низинке.
— Вы что же, раз ты про меня знаешь… в одной части, что ли, с Семеном? — негромко спросила она.
— Да вот с самого начала вместе воюем… воевали.
Он почувствовал, как она, не меняя позы, вздрогнула при последнем слове. Даже не вздрогнула — просто качнулась еле заметно обмотанная платком голова, и лицо ее медленно стало поворачиваться к нему. И когда повернулось, в глазах ее он увидел безмолвный мучительный крик.
— Убит? — больше догадался по движению ее губ, чем расслышал Иван.
И в несколько секунд он пережил множество странных, доселе незнакомых ему состояний. Что ей ответить, этой, видать по всему, доброй и славной девчушке, до костей обожженной огнем и кровью, изнуренной страшным временем войны? Убит? Но он и сам этого не знает. Не убит? И в этом не уверен. Может, в таком случае сказать «убит»? Чтоб раз и навсегда знала она это, забыла о нем для собственного спокойствия, и если… если он, Семка, чудом все же объявится на земле, для спокойствия его самого, его жены Наташки и родившейся у них дочки. В конце концов, кто ему эта Олька? Случайно встретились на жутких дорогах войны, что-то под влиянием минуты у них там произошло, ничего серьезного, ничего такого, что имеет какое-то значение для обоих… Но не имеет ли? Вон как полыхают и горят ее глаза. И, кроме того, это будет ложь, ложь. Одно слово — и жизнь этой живой души человечьей пойдет, потечет по какому-то другому пути. Вон крохотный и бессильный ручеек, перегороди его, взрывом снаряда завалит если неглубокое русло, — вода накопится, потечет в сторону куда-то, в неизвестность. А зачем лишать эту живую струйку определенной ей природой дороги? По другому пути… А кто имеет право взять за это ответственность? Никто, никому не положено…
— Убит?! — еще раз продавил ему уши умоляющий хрип, смяв, смешав все его лихорадочные рассуждения и одновременно заставив его подумать об их ненужности.
— Не знаю, Ольга, — сказал Иван, прижимая к вискам ладони.
— Знаешь! Знаешь!! — дважды воскликнула она. И властно потребовала: — Рассказывай! Все говори!
Иван еще помолчал и стал рассказывать с подробностями обо всем, что произошло там, на высоте 162,4, как рассказывал недавно Алейникову. А девушка его ни разу не перебила, не задала ни одного вопроса.
Когда он кончил, зола под котелком была холодной, костерок давно угас, испепелив все угли, до последнего. И день почти угас, оставив над кромкой леса еще светлое пока пространство, которое меркло. Стало прохладнее. Исчезли редкие комары, затихли голоса партизан, временами доносящиеся с поляны за ручьем. Все кругом изменилось, лишь ручеек так же, как и прежде, негромко побулькивал, и Олька, прислушиваясь к его говорку, неожиданно спросила:
— Правда, хорошо?
— Что?
— Ручеек звенит…
Иван ей не ответил. Ему было обидно, что Олька не задала ни одного вопроса, ничего не переспросила. Зачем тогда требовала рассказать ей все?
Она сидела все так же недвижимо, смотрела безотрывно на потухший костер.
— Мне рассказывали, что дядя Кондрат тогда за братом своим, попом, до самого конца гнался, обоймы четыре в него расстрелял из нагана, а тот все увертывался, пока в трясину не угодил. А ты, дядя Иван, за своим погонишься послезавтра?
— Ты… знаешь?! — вымолвил он.
— Алейников сейчас, — она кивнула на землянку, — сейчас при мне всех предупредил, чтобы брата твоего да начальника шестоковского гарнизона Лахновского живьем взять.
Иван думал, что о Федоре, кроме него да Алейникова, никто пока ничего не знает. Но, понимая, что рано или поздно это станет известным, морщился от предчувствия неизбежно приближающегося такого момента. И вот он наступил…
— Ну что ж… Оно и хорошо, — произнес он, испытывая облегчение. — А погонюсь, не погонюсь — тебе что?
Она подняла на него глаза, совершенно мертвые и холодные, как остывшая под котелком зола. Иван почему-то думал, что в них стоит по-прежнему невыносимая боль и страдание, а в них ничего не было.
— А я хочу, дядя Ваня, вместе с тобой… вместе со всеми туда.
— Не надо бы тебе… — невольно произнес он.
Уголки ее губ дрогнули и опустились вниз, она усмехнулась усмешкой, тяжелой и страшной в какой-то своей жестокости.
— Ты, дядя Ваня, за меня не бойся. Я уже не живая. Давно… Алейников знает.
Иван смотрел на нее со все нарастающей тревогой. А она еще раз так же усмехнулась.
— Чего он знает? — вымолвил Иван.
— Я все время вижу перед собой глаза мамы… День и ночь. День и ночь, — не обращая внимания на его слова, продолжала она. — Понятно? И все время голос ее во мне звучит: «Дочка, бросай! Бросай!..» И я бросила.
— Что? — спросил он. И, уже спросив, ощутил, как возникает в нем предчувствие, что он, прошедший в жизни все круги ада, испытавший все мыслимое и немыслимое, узнает сейчас нечто такое, отчего остановится в жилах кровь.
— Гранату. В маму…
Иван, будто пытаясь вытрясти больной и невыносимый гул из головы, тряхнул ею.
— Ты что… говоришь?!
— Бросила… — повторила Олька, задохнулась, дернула шеей, проглотила тяжкий комок. — Они, трое немцев, насиловали ее… на полу.
Кровь в жилах Ивана действительно остановилась, в груди похолодело, там, где было сердце, возникла и росла, росла черная пустота.
Не в силах ничего сказать, он стал медленно подниматься. И Олька, будто была с ним соединена чем-то, тоже начала подниматься одновременно.
А поднявшись, они некоторое время стояли недвижимо. Иван, ничего теперь даже и не понимая, не соображая, глядел на девушку мутными, невидящими глазами, а она, сложив руки под грудью, склонив голову немного набок, будто по-прежнему прислушивалась напряженно к неумолчному плеску ручейка.
— Но это не самое страшное, ее глаза, — донеслось до него. — А самое страшное в другом… Если бы мама не закричала, чтобы я… я все равно бы бросила. Все равно…
Голос ее был тих, слаб, она говорила почти шепотом. Но звон ручья, отчетливо печатающийся в сознании, совсем не заглушал его.
Проговорив это, она устало обронила руки, повернулась и пошла. И Савельев Иван повернулся вместе с ней, но остался на месте. Стоял и глядел на удаляющуюся Ольку до тех пор, пока она не скрылась в палатке.
* * * *
Алейников и рыжий Степан Метальников, опасаясь немецких постов, на значительном расстоянии обошли ночью вокруг Шестокова, в лагерь вернулись уже при ярком свете солнца, которое в июле встает рано. Всю ночь Яков был хмур и неразговорчив, объяснения Метальникова о характере местности выслушал тоже молча, не задавая никаких вопросов. Только когда они выбрались из кустов на песчаную дорогу, убегающую к западной стороне Шестокова, и когда Метальников сказал, что завтрашней ночью он, согласно обусловленному с Бергером сроку, должен с очередным донесением выйти именно на эту дорогу, лишь в километре правее от этого места, где они стоят, Алейников спросил:
— А дальше что обычно бывает?
— Они или забирают у меня составленное особым шифром донесение и отправляют обратно, или ведут на беседу и инструктаж к самому Бергеру.
— Но теперь Бергера нет, — раздраженно проговорил вполголоса Алейников. — Ты, ихний агент в отряде, не сообщил заранее о запланированной партизанами акции против него. И что в «Абвергруппе» теперь по этому поводу думают?
Степан лишь пожал плечами.
Этот же вопрос Алейников задал, вернувшись, Баландину. Яков, позавтракав, только что вылез из-за стола и, собираясь наконец поспать, снял гимнастерку, брюки, сел на топчан.
— Ответа у них может быть два-три, — сказал Баландин, допивая чай из алюминиевой кружки. — Первое — не мог заранее узнать об этом нашем плане. Второе — не сумел, ну, не имел возможности, времени сообщить об этом. Тоже ведь ему надо отлучиться из отряда незаметно, а мы не лопухи. Шестоково не близко.
— А третье?
— Третье — все сильней думают, чей он агент, ихний или наш.
— Вот это скорей всего, — сказал находившийся тут же Метальников. — Лахновский давно этим мучается. Последний раз, когда я ходил в Шестоково, часа три мытарил. И чуть не запутал, сволочь. Потом свою трость приставил напротив сердца. «Чуешь, шипит, что ждет тебя, ежели что? Полсекунды — и готово. В любом случае наши люди живьем тебя ко мне приволокут…»