— Но кто их написал?
— Это разъяснится со временем. Не важно кто. Пусть пишет.
Навстречу им по дорожке идет банкир с двумя желтыми, тяжело нагруженными пакетами. На пакетах видна маленькая черная эмблема супермаркета. Белинский бросает быстрый неодобрительный взгляд на пальто и блестящие ботинки прохожего.
— Буржуйская рожа, — цедит он сквозь зубы, когда прохожий уже не может его услышать.
— Но ты-то что напишешь?
— Что же я напишу, пока не напечатано? Вот опубликует или принесет мне — тогда да. Сразу же.
— А вдруг все же кто-то знакомый?
— Нет, — говорит Белинский твердо. — Ставлю свою репутацию и бессмертную душу в придачу. Где им!
— А если он не напечатает?
— Куда ж он денется? Я и издателя найду.
— Ты лучше его самого поищи.
— Такие поэты отыскиваются сами. Если жив, найдется. Ты погляди!
Он пожимает писателю руку, раскланивается с Александрой Генриховной. Лысый улыбается и вручает ей цветы. Писатель ставит тяжелые желтые пакеты на песок дорожки и закуривает.
— Это вы только из лабаза? — спрашивает Белинский осторожно.
— У нас всё готово, — успокаивает его писатель. — Мы выбежали винный погреб обновить.
— Водка не остынет.
— Там есть полбутылки в морозилке.
Белинский недоверчиво покашливает.
— Она быстро остывает, — говорит лысый мирно. Он берет у писателя один из пакетов, и все четверо, смеясь, переговариваясь, бодро шагают дальше. Чей-то каблук бьет, не оставляя следа, в нежный молодой лед по краю небольшой лужи.
Свет пропадает, увязнув в ее неподвижной воде. Воронкой, вампиром эта блеклая вода высасывает из жизни кровь, блеск солнца — поэтому дни все короче, ночи длиннее и непрогляднее. Свет делается боязливым, робким, с каждым новым днем его все меньше. По утрам, дрожа, он смешивается с туманом, старается спрятаться.
Утро идет не спеша, бесцельно — словно ему нечем заняться или лень заниматься чем-то бессмысленным. Оно шаркает ногами, и под его холодным прозрачным взглядом вздрагивают и жмутся листья на деревьях — еще не последние, но уже редкие, жалкие, полумертвые. Несколько листьев падает на скамейку, на терпеливо ждущего писателя. Писатель быстро встает.
— Здравствуйте, Кира, — говорит он, стараясь выглядеть злым и независимым. — Какая приятная неожиданность.
Кира кивает. Они идут через парк.
— У меня тут один персонаж, — говорит писатель, — я все думаю, убивать его или не убивать. Он хороший персонаж, полезный для сюжета. Но кого-то убить все равно придется.
— Конечно, — говорит Кира.
Какое-то время оба молчат. Рыжая женщина надевает маленькие черные очки. Писатель озабоченно поглядывает на нее.
— Кстати, о Стерне, — говорит он небрежно. — Мне он тоже нравится. Я даже хочу написать что-нибудь в его стиле.
— Бедняга, — замечает Кира. — Кто мог подумать, что у современной литературы и до него дойдут руки.
— Разве это плохо?
— Для вас, может, и хорошо. — Она морщится. — Только, пожалуйста, о нем самом не пишите.
— Почему?
— Потому что это бессмысленная жестокость.
— Что бы я ни сделал, вы всегда недовольны.
— А вы как хотели?
— По-другому, — говорит писатель. — Я так по вас скучал, а теперь вижу, что это было ошибкой.
— Вот вы и на пути к счастью, — замечает Кира холодно.
— Понять свои ошибки — это не значит захотеть их исправить.
Кира не находит, что возразить. Она мрачно смотрит по сторонам — на тощие боскеты, на длинноволосого мальчишку, взволнованно и серьезно всматривающегося в глубь кустов боярышника. Мальчишка стоит как вкопанный. Сложенный зонт беспокойно вертится в его руках. Кира смотрит на этот зонт, на небо. В небе нет никаких признаков дождя.
Последние капли страниц дрожат на тонкой странице. Капли упали как-то криво, растеклись не лужицей, а прерывистыми, как дыхание, брызгами. Под ними отчетливо видны буквы, слова.
По паркету густо разливает свою кровь упавшая на пол бутылочка чернил. Рядом лежит -
— Так вот, — говорит Майк. — Там лежит дохлая крыса.
Зарик сует в рот сигарету и поощрительно кивает.
— Зачем тебе зонт? — спрашивает он. — Дождя же не было.
— Я видел лужу.
— Обычно люди говорят, что видели тучу или нечто подобное.
— Ты же говоришь не о том дожде, который, может быть, будет, а о том, которого, может быть, не было.
— Как это, может быть, не было? Про дождь знаешь точно, был он или не был.
— Какого-то дождя мы просто могли не заметить.
— Тьфу, — говорит Зарик. — Ходи с зонтом, если хочешь. Скоро все равно снег пойдет.
— Вот ты какой друг, — говорит Майк осуждающе.
— Обыкновенный.
Майк подходит к окну, кладет зонт на стол, вглядывается в густые сумерки.
— Мой тотем сдох, — говорит он печально.
Зарик смеется:
— Наше коллективное бессознательное околело.
— Что теперь будет?
— Наверное, — говорит Зарик, — будет дождь.
— Где это написано, что тотемы к дождю дохнут?
— По-моему, — говорит Зарик, — в глубине души ты всё-таки голубой. Ничем тебе не угодишь, одни капризы. Живая была — плохо, сдохла — опять плохо…
— Мне не нравится, что она сдохла ни с того ни с сего, — перебивает Майк.
— Может, кто-нибудь отравил.
— Кому бы это пришло в голову?
Зарик не отвечает, курит, с удовольствием вытягивается на постели, нащупывает книжку. Майк остается у окна, куда-то смотрит, что-то ищет взглядом. Взгляд послушен, аккуратен, упорен, но недоумевает. Взгляду не вполне ясен предмет поиска.
— Ну, извини, — говорит Майк в пространство.
Студент Соколов перегибается через перила моста и смотрит на густую, быстро темнеющую воду. Чем чернее вода, тем более медленным кажется ее движение и тем страшнее смотреть. Студент Соколов дрожит, цепко держится за чугунный узор, но не отрывает от воды взгляда. Как зачарованная змейка, взгляд вытягивается, и замирает, и тревожно наслаждается, и ждет — и наконец, дождавшись, видит, как вздрагивает внизу вода: словно открывается в воде дверца и изнутри на поверхность просачиваются полосы приветливого света. Впряженный в тяжелую повозку, взгляд напрягается, силится сдвинуть с места громоздкое, неподатливое человеческое тело, тянет за собой, летит, падает.
Летит и падает разреженный свет фонаря. Хорошо виден песок дорожки прямо под фонарем, смутно — газон, кусты, темный остов парка. По дорожке пробегает рыжая, взъерошенная, торопливая крыса. Она несется не глядя, быстрым комком ужаса.
Как последнюю листву, парк стряхивает с себя крыс; они поднимаются на ноги и бегут прочь, не разбирая дороги, шарахаясь от тени и света. В полной тишине отчетливо слышен прерывистый шелест песка, травы. Глухо сталкиваются маленькие спешащие тела.
Крысы бегут почти бесцельно, кто куда. Некоторые, затянутые в водоворот безумия, крутятся на месте, другие резко и без видимой причины меняют направление — и как опавшие листья на ветру летят во все стороны, так обезумевшие зверьки проносятся по газонам, дорожкам и клумбам.
Листья, которые терпеливая садово-парковая служба днем сгребла в кучи, дрожат и порываются бежать, но остаются на месте: и потому, что нет ветра, и потому, что уже мертвое гораздо храбрее еще живого. И все же иногда кажется, что листья вот-вот подадутся, подхваченные и унесенные волной страха, и весь парк, со всем своим песком, землей, травой, деревьями, явленной и подспудной жизнью, покатит куда-то одним желто-бурым, тускло искрящим клубком, клубом дыма, туманом.
Больное мутноглазое утро неуверенно размазывает по стеклам клочья тумана. Туман дрожит, как вещи под рукой пьяницы, распадается грязной мыльной пеной. По ту сторону стекла торчат обглоданные влажные деревья. Сидящий на подоконнике Бивис отворачивается от окна, быстро оглядывает кухню. В кухне полумгла, размывающая очертания предметов и циферблат часов.
Голый небритый писатель, наспех вытираясь большим полотенцем, включает свет, садится на диван и с удовольствием просматривает распечатанный текст. Улыбается.
— Славно вышло, — говорит он Бивису. — Не ожидал. — Он нащупывает сигареты. — Сейчас позавтракаем, да и пойдем, пива с Белинским выпьем. — Он затягивается, закрывает глаза. — Я уж, кажется, заслужил. — Он открывает глаза. — Нет, скажи, заслужил?
Бивис спрыгивает с подоконника на диван и энергично скребет лапой по коробке мюсли.
— Жаль, что ты писать не умеешь, — продолжает писатель. — Написал бы мемуар о том, как лучший писатель современности подтирал тебе задницу. — Он задумывается. — А может, оно и к лучшему, — говорит он. — А то ты еще напишешь чего не надо. — Он еще думает. — Ты про Саню пиши, от тебя она все стерпит. К тому же у них, университетских, на всё свои реакции. Другому чего, а им ничего, еще и нос задерут. — Он машинально задирает нос. — Не умеют отличить репутацию от имиджа. — Он выпрямляет спину. — Обещаешь?