Я стоял на террасе, а из чердака над моей головой, задевая ее пыльными крыльями, вылетали на шабаш летучие мыши, которых в Италии называют нежно и музыкально — «пипистрелло». Это итальянское слово очень похоже на грузинское «цицинателла», что означает «светлячок», как чем-то похожи и эти щедрые, гостеприимные, веселые и, может быть, самые неевропейские европейские народы.
Я стоял на террасе и знал, что дома никого нет. Но вдруг я всем позвоночником ощутил чей-то пристальный взгляд в спину. Этот взгляд упирался в меня, как нечто осязаемое, плотное.
Я медленно стал поворачиваться, словно картежник, поставивший все на последнюю карту, осторожно и суеверно вытягивая ее уголок.
Сквозь открытую дверь террасы, в глубине комнаты, где обычно спали наши дети, я увидел два мерцающих в темноте глаза.
Я вздрогнул и медленно пошел на них, потому что они звали — печально и неотступно.
Я приближался к этим глазам почти на цыпочках, стараясь не спугнуть их скрипом половиц. Мне не показалось. Глаза были. Глаза смотрели.
Это были стеклянные глаза потрепанного игрушечного льва, которым играли мои дети.
* * *
Но Бог мне послал еще одну любовь, когда я уже ни на что не надеялся.
Мой старый институтский друг, нутром почуяв, как мне худо, пригласил меня в Карелию, организовал все, чтобы мне было хорошо.
Но кто организовал, чтобы худенькую, почти прозрачную, как мотылек, трепещущий от любви к отечественной словесности, библиотекаршу местного университета, как нарочно, назначили дежурной по каталогам именно в тот день и в те часы, когда поэт ее поколения, чьи столькие стихи она знала наизусть, наконец-то выступал в ее городе, и ей с таким трудом удалось заполучить пропуск?
Но кто организовал то, что круизный теплоход «Надежда Крупская», набитый астраханскими туристами, не смог войти в шхеры из-за штормового ветра и простоял на рейде, и это неожиданно освободило в тот день дочку университетской библиотекарши от ее обязанностей гида, чем она подрабатывала, будучи студенткой медфака?
Мама отдала дочке свой пропуск, сунула ей найденный в спешке второй том из двухтомника поэта и попросила, чтобы дочь взяла автограф, но только не себе, а ей, матери, — все же они были одного поколения с поэтом.
Дочь не очень довольно фыркнула: «Вот если б это был Окуджава», ибо все ее взаимоотношения с приезжей знаменитостью сводились только к тому, что когда-то в школе, исполняя на конкурсе его стихотворение, она безжалостно сократила его вдвое. Вообще, она интересовалась гораздо больше судебной медициной, чем современной поэзией.
До места выступления от их дома было довольно далеко, а времени оставалось мало, и, безнадежно поджидая субботний автобус, она уже собиралась возвращаться домой с неподписанной книгой.
Но кто организовал то, что к ней вдруг сама подкатила машина такси, такая редкая в этом районе и вообще в этой стране, а шофер, открыв дверцу с улыбкой Мефистофеля, как бы случайно соблазняющего Маргариту, бросил нечто, вроде бы само собой разумеющееся:
— Ну что, куда едем?
После выступления, подписывая протягиваемые мне книги, и — каюсь! — не всегда поднимая глаза, чтобы посмотреть на лица, я вдруг увидел перед собой бледную руку с беззащитными голубыми веточками жилок, с почти прозрачными, как сосульки, тонкими ломкими пальцами. Лицо руки было удлиненным, модильяниевским. В руке чернел мой второй том.
Я поднял глаза и увидел прекрасные молодые, но зрелые черты — васнецовские дуги бровей, глубокие озерные впадины русалочьих прохладных глаз — и такую же прозрачную кожу, где жилки казались прожилками на мраморе.
— Подпишите, пожалуйста, эту книгу для моей матери, — родился из ее лица чудом сохраненный, неповторимый русский голос, прозвучавший как будто откуда-то из Новгородской Руси, где такие же белолицые девушки в красных сарафанах и высоких кокошниках носили на плечах цвеченые коромысла с родниковой водой, чистой, как их глаза.
Только легкая аристократическая горбинка носа с нежным вырезом чуть вздрагивающих ноздрей выдавала где-то брезжущую в крови польскую шляхетинку. (Польская шляхетинка в крови позднее подтвердилась, а вот происхождение горбинки на носу оказалось совсем иным: в детстве она играла на дворовом катке хоккейным вратарем, и ей запузырили шайбой прямо поперек носа.)
— А почему автограф для матери, а не для вас? — старался я выиграть время, чтобы разглядеть ее, выведать о ней как можно больше.
— Потому что это ее книга, а не моя, — объяснила она, и этот голос мне хотелось слушать и слушать не переставая.
Однако от такого ответа мне стало несколько обидно, хотя я постарался это скрыть.
— А почему только второй том? — допытывался я.
— Потому что я очень спешила, а первый куда-то подевался.
Стало еще обидней, но мне хотелось узнать ее имя.
— Нет, я не буду подписывать книгу вашей маме, — сказал я. — Я подпишу ее вам. Как вас зовут?
— Маша, — ответила она, и в этом «м» было что-то от мычания коров, мягко окунающих копыта в стелющийся на лугах туман, в этом двойном «а» звенела северная протяжная песня, перекликающаяся с другой песней на другом берегу озера, а в «ш», спрятанном между двумя «а», слышался шелест камышей, поднимающих на своих черных пиках медленно всплывающее из-под воды солнце.
Я никогда не встречал женщину, которая была бы так похожа на это имя: «Маша». А может быть, это имя такое особое, что сразу приколдовывается к той, кого так называют?
Я подписал ей книгу, но вдруг меня кто-то отвлек, и я на мгновение отвернулся, а когда снова хотел спросить ее о чем-то, она уже исчезла.
Стараясь никому не показать, что я гонюсь за ней, но тем не менее удивляя своего институтского друга более чем ускоренным шагом, я рванул за ней следом.
Она спешила и почти летела по воздуху, высокая, обнятая ветром, похожая на тугую, трепещущую парусную мачту, плывущую над вспененным простором Онего.
Я нагнал ее на улице и предложил место в машине.
— Не могу. У меня сейчас экскурсия, — не останавливаясь сказала она.
Наделили меня богатством. Не сказали, что делать с ним
Моя прабабушка — жена сосланного в Сибирь польского аристократа Байковского — с моей будущей бабушкой Марусей.
Мои дедушки — полный Георгиевский кавалер, а затем красный командир Ермолай Наумович Евтушенко, и Рудольф Вильгельмович Гангнус — математик. Я помню, что они часто спорили о чем-то перед тем, как их арестовали в 1937-м году. О чем?
Зиминская родня. Верхний ряд, слева направо: моя суровая бабушка Маруся Байковская, моя нежная бабушка Ядвига, ее муж и мои дяди — Андрей и Владимир Дубинины.
Мои предки: мой прадед стеклодув Вильгельм (слева),
дедушка Рудольф (справа), в центре — прапрадед латышский хуторянин
Фреманис (105 лет) и мой будущий отец Саша.
Спасибо няне моей — Нюре за то, что я — в литературе.
Висели сталинские портреты, зато какие были поэты…
С Александром Межировым, Робертом Рождественским (ранние пятидесятые).
Не важно —
есть ли у тебя преследователи, а важно —
есть ли у тебя последователи.
Евгении Евтушенко
"Жива ещё Россия-матушка! Жива! — кричал Пикассо. — Жив дух Настасьи Филипповны, бросавшей деньги в огонь!” 1962 г.
И я колоколами Вологды будить пытался всех, кто молоды, но всем колоколам князьки подвязывали языки… 1964 г.
Но сегодня нельзя убежать никуда от стыла за историю, как от суда.
С Шостаковичем на премьере Тринадцатой симфонии 1962 г
За то, что Шостаковичу помог сказать, что он хотел, и мне поможет Бог.
Давно не поет моя мама. Да и когда ей петь!
Дел у ней, что ли, мало, — где до всего успеть!
…Разглядывая встречных и дома, я зашагал счастливо и тревожно по очень важной станции — Зима
— Какая экскурсия?
— Я подрабатываю гидом. Извините, я спешу. Спасибо еще раз за книгу. — И она стремительно исчезла за поворотом улицы.
«Неужели я ее больше никогда не увижу?» — с неожиданным страхом подумал я.
На следующий день все петрозаводское турбюро ошеломленно прекратило работу, когда я позвонил и попросил домашний телефон гида, которая Маша, которая высокая и у которой голубые глаза.