Вообще-то на Сталина этим ребятам было наплевать. Им были гораздо интересней новые записи Б. Г., слухи, за кого снова вышла замуж Элизабет Тейлор или на ком наконец-то женится Витька с пятого курса медфака — на Ритке с биофака или на Томке с филфака. Но Сталин все-таки был всемирно знаменитым. Но Сталин все-таки победил Гитлера. И Сталин — даже если он был злодеем — казался им далеким, почти таким же, как Иван Грозный, неопасным, не надоедающим каждый день.
Я спросил у Маши:
— Как ты думаешь, сколько человек было арестовано в сталинские времена?
— Не знаю, — ответила она. — Нас этому не учили. Может быть, тысяч двести.
— Хрущев говорил, что двадцать миллионов.
— Но ведь это столько, сколько убили фашисты во время войны, — задумалась Маша.
Впоследствии я спросил ее маму:
— Почему же вы не рассказали Маше, что происходило в сталинские времена?
Она поджала свои мотыльковые крылышки:
— Зачем? Стоит ли, чтобы дети снова страдали всем тем, что мы уже отстрадали? Я не права?
Я не решался сразу дать Маше «Архипелаг ГУЛАГ». Даже меня, многое уже знавшего, эта книга когда-то оглушила, как удар по голове всеми сразу трупами, смерзшимися в вечной мерзлоте. фронтовой поэт, автор стихотворения «Артиллерия бьет по своим» после того, как я дал ему на ночь эту запрещенную книгу, пришел ко мне наутро с лицом, исковерканным болью и ужасом как после боя с ночной бомбежкой, и, заикаясь, еле произнес:
— Вся жизнь насмарку. Понимаешь — вся жизнь.
Я вводил Машу в прошлое осторожно, постепенно, чтобы она не упала, споткнувшись о трупы. Наш любовный шепот в течение трех переделкинских ночей до моего отъезда был перепутан с разговорами об истории. Может быть, у нее потом возникло такое отвращение к политике, потому что политика однажды ее почти обманула.
Я быстро понял, что мое представление о Маше как о нежной утренней дымке карельских озер, из которой воображением можно легко лепить все, рассыпается. Дымка оказалась твердой, неуступчивой.
Я открыл, что она страшно упряма и самостоятельна по характеру и не будет чеховской «душечкой». Она может быть и волоокой русалкой из карельских озер, но, если ее разозлить, может быть и щукой, и не дай Бог попасться к ней на острый зубок. Она смертельно не любит, когда ей что-то вдалбливают, когда ее поучают, когда ей указывают или приказывают, и иногда, даже обнаружив свою неправоту, может из чувства противоречия упорствовать, вредничать, а то и зловредничать. Но зато, если она своим умом доходит до чего-то, то стоит на этом насмерть. Поэтому я старался, чтобы к выводам о Сталине она пришла сама, и лишь исподволь ей помогал.
Маша была за смертную казнь для убийц. Я был против, потому что не считаю частью прав человека право на чужую смерть. Когда кто-то казнен, в случае судебной ошибки его уже не воскресишь. Если есть смертная казнь, то необходимы палачи, пусть даже кнопочные. Значит, казня одних убийц, мы неизбежно плодим других, потому что в них нуждаемся. Но Маша в практике по судебной медицине недавно столкнулась со случаем, когда мертвецки пьяный отец и его собутыльники зверски изнасиловали трехлетнюю девочку, разорвав ей все внутренности.
— Эти нелюди не имеют права жить! Даже пожизненное заключение — слишком роскошный подарок для них!
Тогда я ей сказал:
— Маша, ты не можешь простить убийц только одной девочки. Но как же ты можешь одновременно называть убийцу миллионов «великим человеком, совершившим много ошибок»?
Слава Богу, она была молода и еще могла меняться. Она, как по волшебству, превращалась из острозубой щуки опять в нежную русалку.
— Что ты вообще находишь плохого в щуках? Они же так любят своих щурят. А острые зубы — это же для самозащиты, — смеялась она, если я ее поддразнивал за кусливость.
Меня тронуло до слез, когда она написала мне памятку: «Женечка, не оставляй, пожалуйста, в гостиничных ваннах кусочки мыла на дне. Ты можешь не заметить, поскользнуться и разбить себе голову».
Она не стала — она становилась моей женой.
Ее мать, потрясенная превращением меня из единицы книжного каталога местного университета, в потенциального родственника, сначала всплакнула, но потом примирилась с этим, как с метеоритом, обрушившимся на ее мотыльковые крылышки.
— Что вы нашли в нашей Машке? — с ошеломляющей анти-рекламностью спросила меня ее бабушка. — Она же обыкновенная. Вам с ней будет неинтересно.
— Он бабник, — сказала ей про меня ее «лучшая подруга», зловеще шевеля черными подусниками.
— А может быть, просто не импотент? — по-щучьи ощерилась русалка.
— Но почему — ты? Ты — с твоей сексуальной провинциальностью? Несмотря на то что ты медичка, ты толком даже не знаешь, где у мужчин эрогенные зоны… Я подошла бы ему гораздо больше, чем ты… — наконец-то вырвалось у «лучшей подруги».
Моя мама была самым твердым орешком. Я и моя сестра Леля, нелегко, но мужественно признавшая Машу как историческую неизбежность, продумали целый план, чтобы заполучить мамино благословение.
Не ставя маму в известность о моих заговорщицких намерениях, я пригласил ее на оперу (по иронии судьбы это был «Фауст», несколько смягченный тем, что пел мой старый казанский друг Эдуард Трескин), взяв ей билет между мной и Машей. Маша должна была добраться в театр своим ходом и оказаться рядом с мамой. Я заехал на машине к ничего не подозревавшей маме и на полпути в театр, как бы нечто второстепенное, уронил фразу о том, что хочу ее познакомить в театре с «одним человеком».
Мама встрепенулась, как старый боевой конь, снова почуявший запах семейных пожарищ.
— Так… И сколько лет этому «человеку»?
— Двадцать три, — ответил я сокрушенно, как будто был в этом лично виноват.
— Ты что — рехнулся на старости лет?
— Мы любим друг друга.
— Девушка, которая на столько лет тебя моложе, может тебя полюбить только за деньги или за славу…
— Мама, ты же ее совершенно не знаешь…
— А я и знать не желаю. Останови машину, я сойду, — непререкаемо заявила мама. — Я не хочу участвовать в этом позоре.
Спорить с ней было бесполезно.
Маша восприняла мой разговор с мамой спокойно.
— Я ее понимаю, — сказала она. — Она тебя любит и боится, чтобы тебя не обманули.
Мама все-таки пришла на нашу свадьбу, которую мы отпраздновали в новогоднюю ночь, и с горьким вздохом бывшей профессиональной певицы пожимала плечами, когда ее окончательно рехнувшийся сын, несмотря на полное отсутствие вокальных способностей и слуха, исполнил под оркестр, такой же пьяненький, как он сам, «Шаланды, полные кефали».
(Мог ли я тогда представить, что всего через пять лет моя мама и Маша заключат друг с другом военный союз против всех моих недостатков и мама подарит Маше свое единственное кольцо, которым она так дорожила? «Ты мне Машу не обижай», — вот что я слышу теперь от моей когда-то непримиримой мамы.)
В ее родном университете Машу отнюдь не стали любить еще больше, когда узнали, что она выходит за меня замуж. Это не укладывалось. Это ни в какие ворота не лезло. Это… это… это было то, чего не должно было быть.
Одна университетская дама из комиссии по распределению, подмазывая серебряным помадным карандашиком губы, похожие на два слипшихся пельменя, со сладкой улыбкой засахаренной змеи сообщила Маше, что ее направляют работать в глухую пятнадцатидворовую деревушку на три года.
— Но ведь мой муж живет и работает в Москве… — постепенно покрывалась щучьей колючей чешуей Маша.
— Льготы по направлению на работу жены по месту жительства мужа имеют место лишь в случае, если муж является незаменимым специалистом. Но писатели не входят в число незаменимых… — гордо поставила на место заносчивую девчонку университетская дама, и всякие легко заменимые Пушкины, толстые, достоевские, Тургеневы, как букашки, закопошились у ее слоновьих ступней, еле всунутых в плетеные греческие сандалии с бубенчиками.
— Кто же эти незаменимые? — ощучилась Маша.
— Партийные и комсомольские работники, засекреченные ученые, офицеры КГБ, МВД, СА… А вот ваш муж, как показали анкетные данные, просто солдат, да еще и необученный… Кстати, как выяснилось, у вашего мужа вообще нет высшего образования, — с триумфальной скорбью вздохнула университетская дама и язвительно добавила: — Ваш муж, если у него есть хоть капелька гражданского достоинства, должен следовать туда, куда как молодой специалист направлена его жена. И, между прочим, она направлена не кем-нибудь, а Родиной.
Университетская дама поставила последнюю решающую точку на пупырышке верхней губы серебряным помадным карандашиком, завершая работу по ежедневному сотворению себя, и с плохо скрываемым садистским наслаждением пропела почти баритоном: «Родина слышит, Родина знает…» Ее нос уже начал предвкушающе шевелить пористыми крыльями.