желаю, чтобы ты, дочь моя, любила меня, как добрая жена должна любить своего мужа. И так ты можешь смело заключить меня в объятия души своей и целовать мои уста, мое чело и мои стопы так сладко, как только пожелаешь[81].
«Объятия души» указывает на то, что эти слова понимались метафорически, в духовном смысле. Марджери также было видение младенца Христа, точно так же как Кристине Маркьятской было видение, как она кормит его грудью. Все это образы, передающие близость, интимность, слияние; они одновременно и эротические, и духовные.
Средневековое целомудрие для некоторых людей может быть названо сексуальной идентичностью или ориентацией именно из-за того, что в ней был элемент эротики. Иными словами, целомудрие представляло собой не отсутствие желания или отсутствие возможности его удовлетворить, но более-менее намеренное направление этого желания на духовную сферу жизни. Я не имею в виду сублимацию – фрейдистское представление о перенаправлении сексуальной энергии на другие действия. Нет; такие люди в Средние века по-прежнему чувствовали сильное желание, но оно становилось желанием божественного, а не желанием сексуальных отношений. Иногда желание было направлено на достижение собственно целомудрия. Такие люди не искали целомудрия, абсолютно лишенного сексуальности; оно достигалось не путем подавления сексуальности, но путем ее перенаправления. Если мы ищем сексуальный подтекст в работах о любви к Богу, то такие люди могли бы искать в текстах о сексуальности божественный подтекст. Как выразился один исследователь, не только иногда сигара – это просто сигара, но «важно также рассматривать вероятность того, что в иных случаях даже пенис может символизировать сигару»[82].
Примером может послужить сон Гильберта Семпрингхемского (ум. 1189), основателя монашеского ордена гильбертинцев. В его доме жила привлекательная девушка, и однажды ночью ему «приснилось, что он положил руку на грудь этой девушке и обнажил ее. Наицеломудреннейший из всех мужей, он был в ужасе от того, что, ибо плоть человеческая слаба, этот сон мог предрекать ему грех блуда»[83]. Встревоженный, он быстро подыскал себе другое жилье, чтобы избавиться от искушения. Позднее эта женщина стала одной из первых монахинь его ордена, и он понял, что тот сон был божественным посланием, а ее грудь символизировала божественный покой. Мы можем понять этот сон иначе, но он служит примером того, как средневековые люди видели тесную связь между эротическим и духовным. Они могли не интерпретировать не связанные с сексом символы во снах как эротические, но понимать сексуальное во снах как символ духовного.
Мы должны с осторожностью интерпретировать не только символические сны, но и символы в искусстве. Рана в боку Христа, нанесенная копьем во время распятия, в искусстве позднего Средневековья часто изображалась похожей на вульву – или же так, что современному зрителю она кажется похожей на вульву. Такое изображение даже может покинуть тело Христа и стать самостоятельным объектом поклонения, особенно среди монахинь или благочестивых мирянок.
Было ли благоговение Бонны Люксембургской перед этим изображением (которое, возможно, было создано женщиной – Бурго ле Нуар) или благоговение любой другой женщины перед аналогичными изображениями гомоэротическим? Во-первых, не очевидно, действительно ли средневековым людям при взгляде на такое изображение приходила в голову мысль о вульве. Возможно, для них вульва выглядела как рана, а не рана как вульва.
Так, Кэролайн Байнум утверждала, что рана в боку Христа (изображенная на его теле, а не самостоятельно, как на этом примере) действительно представляет собой иконографическую параллель, но не с вульвой, а с грудью: кровь течет из раны Христа в потир так же, как молоко из груди Девы Марии святому Бернарду, или же Христос демонстрирует рану так же, как его мать обнажает грудь.
Даже если средневековые люди действительно видели сходство с вульвой, Джеффри Хамбургер утверждает, что «монахини рассматривали [рану в теле Христа] как приглашение к интроспекции, к взгляду внутрь – в буквальном смысле»; как способ приблизиться к сердцу Христа, подобному женской утробе[84]. Это не значит, что этом образе не было также эротического подтекста; кроме того, в культуре, для которой женские гениталии связаны с чувственностью, стыдом и позором, утверждать, что вхождение в тело Христа подобно вхождению в женскую утробу – это мощная инверсия. Важно отметить сложность этих образов и признать, что средневековые люди привносили в них разные значения – и не считать, что мы понимаем их, поскольку мы читаем их определенным образом.
Только человек, живущий в современную эпоху, мог написать последние несколько параграфов о том, как связаны друг с другом духовное и чувственное. Средневековый автор бы так не сказал. Для нас чувственное значит плотское, но для многих средневековых мыслителей чувственность – те ее грани, которые пересекаются с духовным – противопоставлялись плотскому. Например, Бернард Клервоский, написавший серию проповедей на Песнь Песней, в которой он представлял, как лобзает Христа в уста – «то высшее лобзание, в коем высочайшее достоинство и высшая сладость», – хотел бы четко отделить духовное понимание этого действия и плотскую интерпретацию, которая приравняла бы поцелуй к эротическим действиям между мужчинами или между мужчинами и женщинами. Духовная интерпретация была возвышенной; плотская – низменной. Но он по крайней мере признал бы сходства в языке и возможность неверного истолкования его слов; он утверждал, что молодые монахи не могут понять истинное их духовное значение, пока они не будут готовы к «брачному союзу с божественным супругом»[85].
Если мы обратимся к изображениям пыток дев-мучениц, возникают противоречия не просто между «средневековым» и «современным» пониманием чувственного, но между позициями разных людей в пределах одного периода. Если святой Варваре или святой Агате отсекли груди, то как следует понимать визуальное представление этих сцен – как историю о пути к трансцендентному и спасению через боль или как проявление мизогинии? Являются ли такие изображения «иконами непобедимости» или порнографией?
Как утверждает Роберт Миллс: «То, что мы сегодня называем порнографией, это преимущественно постсредневековое изобретение, связанное с буржуазными стандартами частной жизни и возникновением культуры печати», но все же нельзя забывать о структурных сходствах между порнографией и житийной литературой: оба этих жанра призваны подталкивать к определенным действиям, воздействуя на воображение читателей и зрителей[86]. Изображение обнаженной Марии Магдалины, тело которой прикрывают только ее волосы, или изображение Девы Марии, обнажающей грудь, должно было пробудить в зрителе набожность – но только ли набожность? На изображении млекопитания святого Бернарда с алтаря из Пальма-де-Майорка, созданного ок. 1290 года[87], грудь Марии обнажена, и она брызжет молоко в рот святого. Средневековые люди не должны были решить, что святой Бернард был фетишистом: он просто получал чудесную духовную пищу.
Конечно же, мы можем представить подростков в каком-нибудь монастыре