Содержимое бочонка не слишком походило на пиво, но было оно густое, пенистое и имело довольно приятный вкус. Пили его не торопясь, смакуя. Хвалили. Лукерья сидела возле бочки и, подперев пальцем щеку, затуманенными глазами смотрела то на одного, то на другого, то на третьего. Чувствительная по натуре, она и в эту минуту была склонна всплакнуть и, как ни удерживалась, стыдясь мужской компании, нет–нет да и смахивала набегавшую слезу.
— Ну что вы, Лукерья Тимофеевна! — заметив это, сказал Козырев. — Сыну вашему поощрение, а у вас — слезы. Давайте–ка чокнемся с вами да выпьем! — Он до краев наполнил пивом большую кружку, поднес ее Лукерье.
— Такая уж душа бабья. — Лукерья утирала глаза жесткой ладонью. — То с горя, то с радости… И народ–то вы больно душевный: что ни свари, всё хвалят. А и за что хвалить? Не за что. Разве ж я бы вас в другое время такими кушаньями потчевала, сыночки!
— Отвоюем, разобьем Гитлера, вот тогда и придем, — сказал Бровкин. — Угощай, дескать, тетка Луша.
— Поскорей бы! А уж угощу!..
— Да с сыном–то, с сыном чокнись, мать! — снова сказал Бровкин. — Именинник он у тебя!
— Нектарчик приемлете? — За спинами пирующих раздался хрипловатый знакомый голос. К трактористам подходил начальник милиции Терентьев, с ружьем на плече и с раздувшейся кожаной сумкой у пояса. — Это что же у вас? — спросил он, с интересом заглядывая в кружки. — Не пивко ли?
— Оно самое, товарищ Терентьев, — ответил Цымбал. — Лукерьи Тимофеевны приготовления!
— За ее здоровьице, значит? — Терентьев положил ружье на землю и присел возле бочки. — Только, я извиняюсь, пиво из жестянок пить — это все равно что портить. — Он раскрыл свою сумку, порылся в ней, оттуда выпорхнуло несколько серых пушинок, и извлек зеленую глиняную кружку. — Вот настоящий сосуд для пива!
Кружка была наполнена, и Терентьев окунул усы в переливавшуюся радугой желтоватую пену.
— С охоты? — спросил его Козырев.
— Подстрелил парочку кряковых. Только, чур, молчок! — Терентьев понизил голос. — Чтоб Яков Филиппович, ни–ни, не узнал!
— Один Яков Филиппович тебе страх, а мы уж вроде и не люди, — Лукерья ядовито поджала губы. — А мы тоже тебе скажем, товарищ Терентьев, хоть ты и начальник: не дело, скажем, делаешь. Занятиев тебе других нету, что ли? Ежели силушку некуда девать, шел бы баржу грузить.
— Лукерья Тимофеевна!
— Сорок два года Лукерья Тимофеевна. И не топырь усов, не пугай глазищами. Правильно говорю. Ребятишки и те свои забавы бросили; работают наравнях со взрослыми. А ты будто помещик — все с цацками… Война идет, бесстыдные твои глаза!
Смущенный и раздосадованный, Терентьев хотел было уже распрямиться во весь рост, распушить усы и ответить что–нибудь такое, на что у Лукерьи и слов бы не нашлось. Но выполнить свое грозное намерение не успел. По тропинке, в сопровождении Лукомцева и Маргариты Николаевны, быстро шагал Долинин. Терентьев просительно посмотрел на Лукерью, но она сидела, сурово поджав губы, и не оборачивалась в его сторону.
— Принимайте гостя, — сказал Долинин, подходя.
Лукомцев поздоровался и, заметив стоявших на вытяжку Бровкина с Козыревым, подошел к ним.
— Ну как, не обижают вас тут?
— Что вы, товарищ полковник! — ответил Козырев. — Окружены всенародной заботой. Пивом вот поят.
— Товарищ полковник, отведайте, — поднесла кружку Лукерья Тимофеевна.
— А без тебя такое дело, как вскрытие бочки с пивом, обойтись, конечно, не могло? — шепнул Долинин Терентьеву, пока военный гость прихлебывал из кружки и одобрительно кивал головой.
— Почему не могло? Могло, Яков Филиппович. Случайно зашел. Вижу, толпа… Что такое, думаю. И зашел.
— Опять с ружьем? Что–то подозрительно.
Терентьев снова искоса взглянул на Лукерью. «Эх, продаст, холера–баба!» — думалось ему, и в голову не приходило ничего такого, что помогло бы выпутаться из трудного положения.
Отведав пива, командир дивизии разговорился с трактористами, рассказал им о недавних боях, сообщил, между прочим, что Бровкин с Козыревым взяли двоих пленных, воевали умело и храбро и за это представлены к наградам.
Ни Бровкин, ни Козырев никогда и словом не обмолвились в колхозе о своих подвигах, — все больше укоряли друг друга за какие–то старые и новые грехи. Если же и пускались в воспоминания, то о жизни довоенной, о работе на заводе, А Бровкин еще и о первой мировой войне не прочь был порассказывать. Теперь, оказывается, они — герои. Ребятишки с восхищением и завистью глядели на них, точно в первый раз видели.
Долинин тем временем, взяв под руку Терентьева, отвел его в сторону, к поросшему ракитовыми кустами овражку.
— Ну, какое ты там вранье заготовил, выкладывай, — сказал он оторопевшему начмилу, когда убедился, что их разговора никто не слышит. — Будто бы я не знаю, что ты опять охотился. Что у тебя в сумке?
— Яков Филиппович, прости еще разок! Не удержался. — Терентьев начал скрести затылок. — Больше…
— Ты уже давал слово. Довольно! Мы с тобой товарищи, но, как еще до нас сказано: дружба дружбой, а служба службой. Своим поведением ты и работников отделения развращаешь, и вообще всем окружающим подаешь самый дурной пример. Я буду вынужден требовать от твоего начальства, чтобы тебя отправили куда–нибудь в тыл: в Устюжну или в Пестово. Вот там и ходи на охоту и лови рыбку. Видно, ты уже староват для настоящей работы.
— Яков Филиппович! — Терентьев схватил Долинина за руку. — Что угодно, только не тыл! Яков Филиппович, не клади позору на меня. Яков Филиппович… А что до дурного примера — не берут же его с меня. Вот сейчас Лукерья отчитывала за это же самое, за что и ты. Ей–богу, крепко, отчитала, Яков Филиппович. Сделай еще опыт, а? Дело–то у меня не завалено. А охоту брошу!
— Ты болтун, верно Наум Солдатов о тебе говорит, — уже менее решительно сказал Долинин. — Посоветуюсь с Пресняковым, там видно будет. Но только запомни: это последний с тобой разговор. Самый последний. Человек, не умеющий держать слово, уже не человек, а полчеловека. Посмотри на Маргариту Николаевну, на ребят–трактористов, на Цымбала, на ту же Лукерью, на всех погляди — как работают! Не хуже, чем на фронте: ни сна, ни отдыха. А ты!..
Терентьев стоял с поникшей головой, огорченный, испуганный возможностью оказаться в тылу. Он не раз просил свое начальство послать его в действующую армию, но начальство не отпускало. Ему говорили: «Ты опытный работник и нужен на ответственном участке в прифронтовой полосе». И вдруг — отправиться в тыл! Нет, он готов зарыть ружье в землю, только бы Долинин не привел свою угрозу в исполнение.
— Ну, ладно, разгоревался, пойдем! — позвал его Долинин. — Еще будет время, побеседуем.
Они вернулись к трактору. Лукомцев говорил тут Маргарите Николаевне:
— Итак, чтобы вам не утруждаться, дорогой товарищ председатель, мы пришлем свои машины. Видите, как получается: у вас приходится брать продукцию. На своем огороде мы только тыкву вырастили. Плохие огородники!
— Зато воевали хорошо, — возразила Маргарита Николаевна. — А что касается тыквы, это же чудная вещь — тыква! Попробовали бы, как готовит ее Лукерья Тимофеевна!
— Если как пиво, то отлично, надо полагать!
— Опять хвалят! — сокрушенно вздохнула стряпуха. — Ежели только хвалить да хвалить, самого лучшего повара испортить можно. Я уж и то понимать перестала: что плохо, что хорошо.
— Критика, значит, нужна? — спросил Долинин.
— Истинно, Яков Филиппович! — горячо подхватила Лукерья. — Без нее никак; всегда со стороны–то видней.
Лукомцев ушел с Долининым и Маргаритой Николаевной. Вслед за ними побрел обескураженный Терентьев. На подводе его нагнала Лукерья Тимофеевна.
— Садись, усатый! — предложила она добродушно. — Подвезу. А то надулся пивом, что пузырь, того и гляди лопнешь.
Терентьев досадливо от нее отмахнулся. Садиться на подводу он не захотел.
3
Вареньку разбудил дребезжащий стук — точно кто–то распахнул и снова притворил створки окна с непромазанными стеклами. Она раскрыла глаза: ослепило и заставило жмуриться солнце. Изламываясь в гранях овального зеркальца на столике перед окном, его лучи, как тонкие светлые спицы, упирались в оклеенный белой бумагой потолок, и там, словно над полем после дождя, стояла яркая радуга.
Солнце обрадовало Вареньку. В последние дни, почти не прекращаясь, из плотных серых туч шли холодные назойливые дожди. По утрам с Ладоги, вдоль Невы, наползали белые, густые туманы. Дули резкие восточные ветры. Сегодня — хоть и на потолке — встала радуга!
Варенька быстро оделась, чувствуя радость во всем теле, легко и быстро прошлась по скрипучим, с облезлой краской, широким половицам и, подойдя к окну, от неожиданности вскрикнула: на подоконнике лежали белые и бледно–розовые астры, эти ненавистные цветы, приносящие только беду и горе, возвещающие, что кончилось лето и что откуда–то, из–за Полярного круга, заметая дороги сугробами, уже бредет зима.