— Так что Тюляфтин? — напомнил Чернухо.
— Тюляфтин соблазнился громадной стеклянной вывеской с волшебным словом «Министерство».
— Думаешь, он на этом проиграл?
— Нет, выиграл. О и выиграл, — подчеркнул Званцев. — Для меня это было бы проигрышем. Для меня важно...
— Ты бы пошел на место Панюшкина? — неожиданно спросил Чернухо.
— Не знаю, — легко ответил Званцев. Чернухо не удалось уловить напряженности в голосе главного инженера. — Не знаю, — с улыбкой повторил Званцев, разгадав нехитрый ход Чернухо. — Я, Кузьма Степаныч, прекрасно понимаю коварство вашего вопроса... От должности начальника мне все равно не уйти. Не на этой стройке, так на следующей она обязательно настигнет меня. Сейчас я главный инженер, с работой справляюсь, к какому бы выводу вы ни пришли, сам-то я вижу, что справляюсь. Начальников строек в возрасте Панюшкина или около того предостаточно, и нашему Управлению в скором времени понадобится много молодых, но опытных специалистов, скажем так. Вы это хотели услышать от меня, пригласив на прогулку? — Званцев остановился, загородив дорогу. Стекла его очков сверкали благожелательно и улыбчиво.
— Я не надеялся, что мне так повезет, — ответил Чернухо озадаченно.
— Разве я сказал нечто неожиданное? Странное?
— Нет-нет, — успокоил его Чернухо. — Меня только слегка озадачил твой подход.
— Подход?
— Ну... трезвость. А как ты попал сюда, к Панюшкину?
— Проходил у него практику в Карпатах. А когда его направили сюда, он пригласил меня на должность зама главного инженера. Я согласился. Вскорости главный уехал в Москву. Не то здоровье ухудшилось, не то семейные обстоятельства... Что-то у него ухудшилось. Вот и все. Вас еще что-то беспокоит?
— Меня беспокоит твой тон.
— Не понял? Я чем-то вас...
— Нет-нет, все в порядке. Ты ничем меня не обидел. Меня беспокоит твоя невозмутимость, уверенность... И вот думаю — откуда это у человека, который впервые главным инженером, который никак не закончит первую стройку, которому предстоит отчитываться перед высокими инстанциями...
— И как же вы себе ответили? Каков вывод?
— Вывод? — рассеянно переспросил Чернухо. — Пошли, Володя, в контору, а то Николашка уж небось истосковался в одиночестве, измаялся.
И, повернувшись, Чернухо быстро зашагал по дорожке, не оглядываясь на Званцева, как бы забыв о нем.
— Вы не ответили мне, Кузьма Степаныч, — напомнил тот.
Теперь повернулся, загородив дорогу, Чернухо.
— Хорошо тому живется, у кого стеклянный глаз — он не плачет, не смеется и сверкает, как алмаз!
— Вы имеете в виду мои очки?
— Я имею в виду широкую спину Панюшкина, из-за которой даже Тайфун не кажется слишком страшным.
* * *
Большая темная изба, расползшаяся от возраста, казалась покинутой едва ли не сотни лет назад. Свежий снег замел протоптанную дорожку, и Панюшкин поднимался по ступенькам, с удовольствием вслушиваясь в мягкий, упругий скрип снега. Он прошел по коридору, тронул холодную ручку двери своего кабинета, вошел, не раздеваясь, сел за стол. Положив лицо в большие жесткие ладони. Чувствуя затылком поднятый воротник куртки и подтаивающий в тепле снег. Ощущая пальцами морщины, выросшую за день щетину, углубления и выступы черепа. И не решаясь изменить позу, чтобы не нарушить сосредоточенного и расслабленного состояния.
В его сознании из обломков, из чего-то рваного и бесформенного складывалось то знакомое, привычное, с чем он никогда бы не согласился расстаться — воспоминания, которые обычно подавлены заботами текущего дня.
А ведь это было! И с кем? С ним...
Высекая железными набойками искры из мокрых булыжников, он пронесся под дождем через небольшую площадь и, подбежав к автомату, набрал номер. В темноте. Почти не глядя. Он даже не опустил монетки — знал наверняка, что трубку никто не поднимет. Да и о чем говорить — Ирка выходила замуж. И там, в большой теплой комнате под розовым абажуром, собралось много людей, и все торжественно-величавы, каждое слово, жест самого захудалого родственника преисполнены значительности, потому что они не заканчивались в момент их свершения, они простирались в будущее, да, в грядущих годах и десятилетиях будет отдаваться эхо от этих, вроде бы таких незначащих слов и жестов. Все решив сама, Ирка великодушно согласилась на эту комедию, на этот великий семейный совет, где каждому позволялось думать, будто он что-то решает.
И вдруг — звонок. Резкий и наглый. Звонок, который остановил и сделал неподвижной всю сцену — замерли улыбки, остановились взгляды, смолкли слова. Только звонок. Один, два, пять звонков, десять, и наконец кто-то не выдерживает и, подняв трубку, снова кладет ее на место. От общего вздоха облегчения должен был колыхнуться розовый абажур, эта плавающая над столом медуза с шелковыми кистями. Она еще колыхалась, когда в комнату снова, как сверло сквозь бетонную стену, врезался телефонный звонок — еще более резкий и неуместный.
Вот уж охламон-то, господи! Панюшкин даже теперь, кажется, покраснел от неловкости. Какой стыд!
Колька сознавал, трезво, ясно понимал, что хулиганит, что всем показывает, какое он ничтожество, ведь он даже не скрывал того, что бьется в истерике.
И вдруг в железном ящике автомата что-то оглушительно грохнуло, оборвалось, заскрежетало, и из холодной, вызывающей озноб трубки раздался мягкий сдержанный голос — говорили из комнаты, освещенной розовым абажуром.
— Я слушаю, — произнес кто-то. В голосе прозвучала снисходительная готовность понять и простить.
— Позовите к телефону Иру, пожалуйста! — быстро сказал Колька.
— А кто говорит?
— Панюшкин.
— Звонит какой-то Корюшкин, — усмехнувшись, пояснил присутствующим на великом семейном совете невидимый собеседник. А в трубку добавил: — Если вам нетрудно, позвоните на днях. Сейчас она занята.
И отбой. Частые гудки.
Колька узнал этот голос. Какая же фамилия у этого типа... У него была странная фамилия, которая, в общем-то, не очень ему подходила, но что-то добавляла, как-то освещала его. Больше всего Кольку поразило не предательство Ирки, его озадачило то, что она вышла замуж за человека с такой фамилией. Нет, парень был так красив, умен, образован, вежлив, воспитан, что дальше некуда. Но его фамилия... Фыркало? Нет... Ухкало? Тоже вроде нет... Смешная такая несклоняющаяся фамилия, как бы говорящая о том, что непонятное существо производит какие-то странные звуки. То ли это существо ухкало, то ли фыркало, то ли чем-то дрыгало.
Да, Ирка выходила замуж. Колька оставался один.
Не просто без нее, она забирала с собой места, где они были вместе, город, улицы, скамейки, — на все это он смотрел, как на собственные вещи, выставленные в витрине комиссионного магазина. Ирка не говорила, что выходит замуж, но у нее вдруг стало очень мало времени.
И появились дела, пугающие простотой и необходимостью — уборка квартиры, приготовление обеда, какие-то хозяйственные походы по магазинам. Когда ему ценой неимоверных усилий все-таки удавалось встретиться с ней, в глазах у Ирки неизменно металась какая-то мысль не о нем, не о Кольке. И он чувствовал себя чужим, ненужным. Почти незнакомым с этой высокой девушкой.
Простите, женщиной.
Это было непонятное состояние. Он все еще надеялся, что в чем-то ошибается, чего-то не понимает, боясь недоразумения. И поэтому хотел, чтобы она без намеков и недомолвок все сказала сама.
Панюшкин не помнил, как получилось, что они, он и Ирка, оказались на катере, но и сейчас в памяти у него остались запах мокрых канатов, бензина, запах ночной реки, гул мотора. В воде судорожно трепыхалась луна, как смертельно раненная рыба, поднявшаяся из глубин.
Желтая, круглая, беспрерывно меняющая форму, она тащилась за катером, будто на невидимой леске. Казалось, он и сейчас ощущал пальцами прохладное Иркино плечо, холод железных поручней. И помнил Колька свой позор — он заплакал тогда. Катер проходил под мостом, и в свете фонарей он увидел темные капли на рукаве белой рубашки — как если бы начался редкий дождь. Колька изо всех сил крепился, чтобы не выдать себя, понимал, что должен сказать что-то простое, убедительное, сильное, но не мог — комок, несуразный и острый, как молодой каштановый плод, застрял в горле. Он с усилием проглатывал его, но ком появлялся снова. Колька дышал ртом и чувствовал, что губы его не слушаются. Появилось такое ощущение, будто ему сделали обезболивающий укол, и губы стали тяжелыми, неповоротливыми, он не мог растянуть их в улыбку, не мог сказать хоть слово.
Потом совсем рядом прошел пароход, и их качнуло несколько раз на волне, потом катер развернулся у небольшого острова и пошел обратно. Слышались крики лягушек, где-то на берегу орал паровоз, доносились даже звонки трамваев. А в глубине острова горел небольшой костер...
— Сойдем? — предложил Колька.
— На острове? — спросила Ирка. — Не остановят. Уже поздно.