своей комнате, отец просит передать трубку матери, она говорит «нет», потом «да», плачет, умоляет его, спрашивает, зачем он вмешивается в наши с ней отношения. И снова плачет. И я снова плачу. Мама и я плачем каждая в своей комнате. И кричим. И миримся. И обнимаемся, и целуем друг друга, и еще немного плачем, когда клянемся ни за что не давать отцу встать между нами. Конечно, время идет, и он умудряется встрять между нами, пока мама недостаточно сосредоточена на том, чтобы вклиниться между ним и мной. Приблизительно так все и было в то время. Я всегда предавала одного из них ради другого. Словно в любовном треугольнике. В общем-то, это и был любовный треугольник.
Что бы я ни делала, мама бросалась кричать и плакать. Когда я прокалываю в ухе вторую дырку, ей срывает крышу, и мне приходится на несколько дней переехать к тете. Когда она застает меня за разговором заговорщицким шепотом с отцом, шепотом, который она распознает, даже если не понимает ни слова, она уходит к себе в комнату, хватается за пачку «Голуаза» и мечется между истерикой и полной тишиной. Постоянно звонит сестре. Говорит, что я так сильно ее расстраиваю, что у нее снова начинается внутреннее кровотечение, что я преждевременно сведу ее в могилу. Я говорю, что не хочу огорчать ее, что я просто хочу общаться с отцом, а с доктором Айзеком не хочу. Она говорит, что доктор Айзек спас мне жизнь и что отец мешает моему лечению.
И тогда я говорю: «Вообще-то я не согласна».
Несмотря на то что его страховка могла бы покрыть все расходы, папа отказывается платить по счетам доктора Айзека, и маме приходится платить самой из грошей, что она получает за редактуру гостиничного справочника. Когда деньги заканчиваются, доктор Айзек говорит, что подаст на моего отца в суд за неоплаченные счета, если только мы не заставим его заполнить чертовы документы по страховке. Я так боюсь отцовского гнева, что говорю ему, как ненавижу доктора Айзека, окончательно лишая его любых причин платить за мое лечение. Маме я говорю, что обожаю доктора Айзека, просто отец пытается меня настроить против него. Я говорю каждому из них то, что они, наверное, хотят услышать, ведь только так они будут и дальше любить меня. Если правда и существует, то она постоянно меняется в зависимости от того, с отцом я сейчас или с матерью.
Мне просто хотелось, чтобы они оба меня любили.
По сравнению со всей суетой дома, лагерь должен был стать облегчением. Но не стал. Начнем с того, что в то лето должен был открыться Айзод-центр в Медоулендз в Нью-Джерси, и в честь открытия Спрингстин должен был выступать там десять вечеров подряд. Я достала билеты на часть концертов, но директор сказал маме, что мне можно покидать лагерь только в случае свадьбы или бар-мицвы в семье, но никак не ради Брюса Спрингстина. Абсолютно исключено.
Я сказала маме, что в таком случае не поеду в лагерь. Абсолютно исключено.
Когда я позвонила папе, умоляя разрешить мне остаться у него на все лето, он стал мямлить что-то там про работу целыми днями и про то, что мне будет нечем заняться одной дома. Я обещала, что буду хорошо себя вести, что буду валяться на солнце, намазавшись йодом[127] и детским маслом, читать Диккенса, Дафну дю Морье, так что никто даже не заметит моего приезда, но отец мне решительно отказал. Сказал, это невозможно, и никаких объяснений.
Повесив трубку, я поняла, что помощи ждать неоткуда. Я осталась одна. Ни мама, ни папа не понимали, что озеро Сенека станет пределом моего терпения, что те силы, которые у меня еще оставались, будут исчерпаны, и что я пойду ко дну. Мне не верилось, что люди, ближе которых быть не должно, не замечали моего отчаяния, или не собирались ничего предпринимать, или потеряли веру в то, что мне можно помочь, не понимали – или не хотели понимать, – что их вера единственно могла изменить ситуацию.
Мне еще никогда не было так одиноко, как в тот день, когда я выслушала все отцовские отговорки и повесила трубку.
В конце концов билеты на Спрингстина достались детям маминого бойфренда и их друзьям, а меня отправили в лагерь. Но перед тем, как сесть в автобус тем летом, вместо обычных признаний в том, как сильно я буду по ней скучать, я сказала маме, что когда-нибудь отомщу ей.
Мамочка, как ты могла так со мной поступить? Я больна, я схожу с ума, я совершенно не в себе, и ты знаешь об этом, и я не могу поверить, что ты все равно отсылаешь меня. Зачем ты так со мной?
– Элли, ты знаешь, что по-другому не получится.
– Мамочка, если бы ты только знала, как мне тяжело, ты бы нашла другой выход. Ты делаешь вид, что меня нельзя оставлять дома на целое лето. Но разве я не могу просто быть здесь, смотреть фильмы и читать? Что в этом такого?
– Тебе нужно побольше общаться со сверстниками, – сказала она, уклоняясь от ответа. – Тебе нельзя оставаться одной дома и еще больше и больше зарываться в своих мыслях. В любом случае я уже все оплатила. И потом, доктор Айзек считает, что это пойдет тебе на пользу.
– Доктор Айзек – придурок. А раз ты считаешь его своим гуру, значит, ты сама дура. Ненавижу тебя за то, что ты делаешь это, Бог свидетель, я заставлю тебя за все заплатить.
Я даже не поцеловала ее перед тем, как ступенька за ступенькой забраться в автобус. А она притащила фотоаппарат, пыталась заставить меня позировать и обниматься с ней, пока кто-то из родителей делал снимки, словно все было нормально и я не разбрасывалась обещаниями отомстить. Я никак не могла понять, зачем тратить все эти силы, чтобы делать вид, что все в норме, даже если это очевидно не так. Если бы она проявляла столько же рвения, пытаясь понять, что со мной происходит, и помочь мне, может, у нее бы даже получилось.
Перед тем как забраться в автобус, я сказала ей: «Если сейчас отправишь меня в лагерь, можешь считать, что отправила меня умирать».
– Элли, прекрати уже изображать Сару Бернар, хватит драмы. Тебе будет весело. Просто попробуй.
– Я пробовала четыре года подряд. Заставишь меня терпеть пятый – пожалеешь. Клянусь.
Автобус тронулся, я подумала: «Все эти годы. Ты за них заплатишь». Я не думала о том, что маме тяжело,