Нетрудно себе представить, какие муки, в довершение к родовым, испытывала Анна, производя на свет нового младенца, которому с первого же дня судьба уготовила планиду мученика.
Корф тем не менее стал восприемником новорождённого, а крестил его местный монах. С этого монаха, как и с повитухи, была взята строгая подписка. В ней говорилось: «Такого-то числа был призван к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое ему, как ныне, так и во всё прочее время, иметь скрытно и ни с кем об оном, куда призываем был и зачем, не говорить, под опасением отнятия чести и живота».
Анне шёл двадцать восьмой год, но она так постарела и высохла, что стала напоминать старуху. Она никогда не отличалась особенною красотою, но была стройна, с гибкой и тонкой талией. Однако леность и безразличие, написанные на её лице, её большею частью задумчивый и печальный вид совсем портили и без того не очень притягательную внешность.
Её подруга и наперстница Юлиана, по весёлой и лёгкой своей натуре полная ей противоположность, когда-то с ужасом отмечала про себя, ловя печальный взгляд Анны: «Среди нас, немцев, живёт поверье: у кого на лице постоянно бытует такое постное выражение, значит, оно — предвестник бедственной впереди жизни. Неужто такая судьба ожидает и принцессу Анну?»
Поверье не соврало: каждый новый день приносил узнице новую печаль и неуклонно вёл её чрез мучительные — и телесные и душевные — страдания к уже не такому далёкому концу.
Ещё в Риге, даже в Раненбурге, особенно когда прибыл посланный лично императрицею барон Корф, Анну посещали проблески надежды: государыня смилуется и проявит великодушие, так свойственное её природе.
Она вспоминала те дни, когда в душевных разговорах они были, как сёстры, открыты друг другу и не таили обид. Неужто Елизавета была и тогда ловкой притворою и коварной обманщицею?
Уже здесь, в Холмогорах, лучик надежды, как лучик света из скупых окон, истончился и, можно сказать, совсем исчез.
— Это я, я, несчастная и глупая, — билась Анна в минуты отчаяния головою о стену, — надоумила тебя, моя тётушка Елизавета, своим примером силою завоевать трон, когда согласилась на арест Бирона. И поделом мне теперь! А надо бы, сокрушая тот могучий дуб, свести под корень и всё, что росло рядом. Да, ту нарядную красавицу берёзку, что до поры до времени пряталась в тени дуба... А что? Регента — в Сибирь, её бы, цесаревну, — в постриг. И не она бы теперь была на троне... А может, не всё ещё пропало? Миних — и сам теперь в Сибири. А Манштейн? А король прусский Фридрих? Нет, не должны они нас оставить в несчастье!
Следом же — молилась о здравии нынешней императрицы, взывала к её любвеобильному и щедрому сердцу.
Тоска и отчаяние иссушали её душу, лишали последних сил. Среди ночи вдруг вскакивала со страхом, припадая на колени, молилась, орошая грудь горькими слезами.
Нет, ни в ком, кроме Бога, она уже не видела своего заступника. Но и он, всемогущий, почему-то медлил, не посылал ей ни облегчения, ни помощи. А может, и хотел послать и даже въяве делал это, но какое же было то благодеяние, если посылал ей нового ребёнка, её собственное дитя, но оно, рождённое в неволе, никак не могло быть радостью!
Восьмого февраля, почти через год после рождения сына Петра, Господь даровал ей сына Алексея. Его там же, со всеми предосторожностями, окрестили, и он пополнил узилище новою жертвою, зачисленною на высочайший казённый кошт.
Роды были тяжёлыми — так принцесса была изнурена всеми своими скорбями. И, произведя на свет Божий дитё, оставалась в постели, впадая часто в совершенное забытье. Но когда к ней возвращалось сознание, она быстро обегала взглядом сидевшего у её постели мужа и торопливо, боясь, что вновь забудется, шептала ему:
— Прости, ради Бога, прости меня за то, что я часто была к тебе несправедлива... Ты оказался добр и более справедлив. А ведь это я принесла тебе все несчастья, я заставила тебя страдать рядом со мною, когда бы иная судьба могла принести тебе свободную и радостную жизнь у себя на родине... И зачем, зачем ты выбрал такую долю, когда даже дети наши не приносят нам счастья?
Лицо принца Антона тоже было в слезах. Он знал, что в эти минуты он прощается с той, которая не любила его, но всё же связала с ним свою жизнь. И эта жизнь соединила их в самом тяжёлом людском состоянии — в горе.
Как же теперь он мог думать о какой-либо обиде, даже о своём несчастье, когда вот сейчас на его глазах оканчивалась другая человеческая жизнь? Тем более жизнь той, что оставляла на его попечение судьбы четверых крошек. И он, вытирая ладонью слёзы, стараясь не опечалить жену своими рыданиями, говорил:
— Господь Бог соединил нас, и он никогда не разлучит нас с тобою.
— О нет, не успокаивай меня понапрасну. Я лучше тебя знаю, что разлучаюсь с вами, и хочу уйти праведницей, простившей всем и свои и их грехи.
— Ты о чём, Анна? — с тревогою спрашивал муж.
— Я прощаю её. Ту, по чьей воле мы оказались в этом гиблом месте, откуда только и можно уйти так, как теперь ухожу я одна. Ты так же, таким же путём, уйдёшь когда-нибудь следом за мною. Только не теперь: у детей не станет матери, но должен оставаться отец. — И вдруг, вскрикнув, забилась в рыданиях: — А где он, наш первенец, наш многострадальный Ванюша? Разузнай, заклинаю тебя, Антон, куда они спрятали нашего сына, жив ли он вообще?
А он, их родной сын и бывший император Иоанн Антонович, находился рядом — всего лишь за каменною кладкою, в том же самом доме, где умирала его мать.
Это его, завёрнутого в одеяла, за несколько дней до прибытия их поезда доставили первым в сию обитель и тайно поселили в глухой комнате, огородив вход к нему высоким частоколом и выставив дополнительную охрану.
Даже когда в редкие дни они сами спускались во двор на короткие прогулки, они не могли видеть того, что скрывали соседние окна, смотревшие вовнутрь ограды. Те окна, кроме железных решёток, имели ещё и ставни, сквозь которые ни малолетний узник, ни родители не могли видеть друг друга.
К мальчику допускался лишь один человек — майор Миллер. Он входил к нему и изредка с ним говорил, называя его по повелению, содержащемуся в инструкции, чужим именем — Григорий.
Нет, и в смертный её час к ней не допустили сына, хотя бы тайно, удалив, к примеру, из спальни всех других. Она, лишь слабо подняв руку, перекрестила всех остальных своих детей и забылась навек.
Это произошло седьмого марта 1746 года. Но ещё задолго до рокового дня в холмогорский дом был доставлен секретный груз — выдолбленная из дерева и просмолённая колода и бочонок спирту. Уезжая в Петербург и передавая дела Миллеру и другим находившимся тут офицерам, Корф вручил им и специальную инструкцию, как поступить с этим имуществом.
«Ежели, по воле Божией, — значилось в той бумаге, — случится иногда из известных персон смерть, особливо же принцессе Анне или принцу Иоанну, то, учиня над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мёртвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому же, токмо сюда не присылать, а доносить нам».
Засмолённую колоду с телом и бочонок, куда положили сердце и прочие внутренности усопшей, поместили в большой ящик, сколоченный из досок и набитый льдом. И скорбный груз направился в Санкт-Петербург спешным порядком в сопровождении офицера с командою.
Ящик привезли в Александро-Невскую лавру, где усопшую и похоронили. В лавре были только те, кого известили специальными повестками, в которых говорилось: «Принцесса Анна Люненбургская горячкою скончалась, и ежели кто пожелает, по христианскому обычаю, проститься, то бы к телу её ехали в Александро-Невский монастырь; и могут ездить и прощаться до дня погребения, т.е. до 22-го числа марта».
На погребении кроме нескольких придворных лиц присутствовали императрица и великая княгиня Екатерина Алексеевна.
Иван Зубарев бьёт челом
Этого последнего струга из Тобольска уже и не ждали. Сказывали: последним окажется тот, что доставил муку, соль и другие припасы от ирбитских купцов. Да в сём году осень, видать, задержалась, не спешила перейти в зиму, и потому вода не подёрнулась шугою даже в самых верховьях Тобола и Туры.
Пришельцев из главного сибирского города всегда ожидали с особенным чувством. Вместе с товарами приходила и почта — казённые бумаги от губернатора или — бери выше — из самого Санкт-Петербурга.
И на сей раз случилось такое. Миних, намеренно занявший наблюдательную позицию на верхотуре, видел, как снизу, от корабля, приставшего к берегу, поднимались в гору тобольские купцы с поклажею на спинах, а напереди их — офицер с казённою кожаною сумою о двух серебряных орлах по бокам.
Выдал свой интерес поспешностью, с коей спустился по лесенке и сел, будто уже равнодушно поглядывая по сторонам, на скамеечку у ворот.