— Благослови, Боже, её величество и её царствование, в коем отныне на веки веков восторжествует справедливость и правда!
Тех, кому велено было готовить осуждённых к отправке в ссылку, поразило, как достойно держался бывший фельдмаршал и в тюрьме.
«Как превратно и суетно земное величие, — подумал князь Яков Петрович Шаховской, которому было вверено наблюдение за осуждёнными. — В таких смятенных моих размышлениях пришёл я к той казарме, где оный бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением поражённого».
Однако этого не произошло. Когда Шаховской вошёл к Миниху, тот, стоя у окна, ко входу спиною, быстро поворотился, показав себя в том же храбром виде, в каком князь не раз наблюдал его в опасных сражениях с неприятелем. Он двинулся навстречу и, приближаясь, смело смотрел князю в лицо, спокойно ожидая его слов.
«Сии мною примеченные сего мужа геройские и против своего злосчастия оказуемые знаки возбуждали во мне желание, — вспоминал потом Шаховской, — оказать ему излишнее пред другими такими же почтение. Но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я, сколько сумел, не переменяя своего вида, всё подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно приметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своём являл. Он сказал: «Когда мне теперь ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы, для сохранения от вечной погибели души моей, отправлен был со мною пастор», — и, притом поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления... А как всё уже к отъезду его было в готовности, и супруга его, как бы в какой желаемый путь в дорожном платье и в капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение своего духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены».
Дом в Пелыме, построенный для Бирона, сгорел ещё до приезда туда Миниха. Его поместили в воеводском доме, стоявшем посреди деревянного острога. С оного двора ссыльный не смел никуда выходить дальше острожной стены, которою его жилище было отделено от остального мира. Этим правом могли пользоваться лишь пастор Мартенс да немногочисленная прислуга, как привезённая с собою, так и нанятая уже здесь. Через них и ещё через солдат с офицером, стороживших узника, доставлялся провиант, привозимый лишь коротким летом по реке Тавде из Тобольска и из Ирбита, с тамошней богатой ярмарки.
Миних, как недавно в Петропавловской крепости, в Пелыме содержался, как в тюрьме. Стены острога были в длину от семидесяти до восьмидесяти шагов. И пространство между ними, кроме дома, отданного Миниху для его собственного проживания с семьёй, и избы, что он построил на собственные деньги для прислуги, это крошечное пространство означало место для постоянных прогулок заключённого. Но он и здесь не дал захватить себя врасплох унынию и праздности и побороть волю. Каждую минуту он посвящал делу: летом косил с мужиками траву, ловил удою рыбу на Тавде, что подходила к дому, ухаживал за огородом, что разбил под одною из стен, высаживал молодые кедры; зимою же вязал сети, коими следовало укрывать огородные гряды от птиц и кур, а также от кошек, что могли охотиться за полевыми мышами. А мышей и крыс в доме водилось такое множество, что их запросто ловили за хвосты и били головою о стены.
За обеденный стол садились все вместе — и хозяева и прислуга. Перед трапезою — молитва, которую читал пастор, а когда он умер — сам Миних. Вечерами он просиживал за богословскими книгами, по которым изучал латынь и на сём древнем языке сочинял хвалебные гимны Господу.
Днём, когда ворота были отворены, во двор, обнесённый высокою стеною и четырьмя башнями по углам, свободно могли входить люди. С ними охотно беседовал и сам бывший фельдмаршал, и даже его жена Элеонора, или Варвара, как её называли пелымцы. Она плохо говорила по-русски, но не стеснялась этого и охотно учила местных женщин шить и вышивать разные узоры.
По праздникам городок Пелым, потерявший к той поре своё былое торговое значение и насчитывающий не более двадцати дворов, варил пиво. Этому научили жителей солдатские жёны. Оно готовилось в больших горшках, которые ставились в печи, топившиеся в избах по-чёрному. Вода здесь была болотная, не чистая, и для питья её приходилось долго отстаивать.
Кроме пива, в доме Миниха варили мёд, а с ирбитской ярмарки иногда доставлялось и французское вино, которое подавалось лишь по большим праздникам. А чтобы вино и пиво не мёрзли в погребе, там всю зиму следовало держать горящие угли.
Пообвыкнув на новом месте, Миних решился написать императрице. Только не просьбу о том, что его, несправедливо-де осуждённого, следовало помиловать. Нет, он вспомнил о том, что когда-то не довёл до конца сооружение Ладожского канала, и теперь у него появились обширные планы, как свои знания можно было бы применить.
Так он в своём письме на имя императрицы рассказал о собственном проекте — построить на всём протяжении от Ораниенбаума до Петербурга и от Петербурга до Шлиссельбурга новые городки и селения с роскошными дворцами и фантанами, бассейнами и рощами. То был бы рай на земле, о котором не мог мечтать и сам Пётр Великий, по чьей воле когда-то впервые русские люди заселили сей пустынный и дикий край. Но кроме новых городков, Миних предлагал и другое чудо света — прорыть новый канал от Невы в Царское Село, дабы государыня могла, севши на буере у своего Летнего дворца близ Смольного двора, пристать прямо к крыльцу царскосельского дворца.
Письма, направленные императрице и важным государственным чиновникам, оставались без ответа. У него даже отобрали бумагу, что оставалась от пастора Мартенса после его смерти, чтобы он более не тревожил покой Санкт-Петербурга. Но сие не сломило дух приближающегося к восьмому десятку бывшего фельдмаршала и первого министра.
«Не о себе я тщусь, как может о том полагать государыня, — о возвышении державы, коей служу со дней своей молодости. И служу, не ведая страха, не боясь расстаться и с жизнью своею, — размышлял долгими тёмными ночами узник, игрою случая заброшенный в приполярные безлюдные края. — И худо не для меня, уже обречённого, худо ей, царице, что ни тогда, у себя в Смольном, ни теперь не хочет выслушать и призвать меня себе на помощь. Я что? Я за забором не по своей воле. А вот она, всемогущественная, она сама себя в узилище заперла. А то как же? Слуху не было, что малолетнего Иоанна Антоновича убили. Значит, он, как и я, в неволе. А это — знать каждую минуту, что соперник жив, что может всегда воскреснуть из небытия. И от сего страха — горе. Лучше, думаю, было бы для неё, чтобы его убили. Но нет, сама слово дала — не быть на Руси более смертной расправе. И нас потому всех помиловала. Но себя-то, себя, сердешная, она на всю свою жизнь приговорила к вечному страху! Где они теперь — те, кого она вывела под штыками солдат из царского дворца, куда запрятала от людских глаз?»
Последнее пристанище «известной персоны»
Вряд ли кому из тех, с кем в памятную ноябрьскую ночь цесаревна Елизавета ворвалась во дворец правительницы Анны Леопольдовны, заранее было ведано, как поступить с малолетним императором и с его родителями.
Это фельдмаршал Миних, отдавая приказание своему адъютанту подполковнику Манштейну арестовать регента Бирона, уже предвкушал, как тот вскоре окажется в местах, изрядно отдалённых от столицы.
— В Сибири морозы покрепче санкт-петербургских, ваша светлость. Так что привыкайте! — оглядев своего недруга, стоявшего на снегу в одном ночном шлафроке, бросил Миних, не скрывая ядовитой иронии.
А тут за радостию победы, казалось, позабыли о том, куда деть этих, бывших. Как, приобретая, положим, новое платье, модница ничуть не задумывается о том, что ей делать со старым, уже изрядно поношенным и к тому же вышедшим из моды.
Лишь на третий день, когда стали сочинять манифест о перемене власти, схватились за первое пришедшее на ум решение: выслать в немецкие земли, откуда-де она, брауншвейгская фамилия, и объявилась в России.
«Знаю, это не она, Анна, хотела, а проходимец Линар подбивал её объявить себя государыней, — размышляла Елизавета. — Сама же она безвольная и тихая — курёнка не обидит. С чего бы мне её теперь, поверженную, пинать? Пусть она и супруг её сложат с себя звания великой русской княгини и великого русского князя, а останутся со своими герцогскими прозваниями да за себя и за малолетку дадут присягу на верность мне, законной императрице. А за благодеяниями с моей стороны дело не станет».
И впрямь, положила на содержание брауншвейгского семейства сто пятьдесят тысяч рублей на год да ещё тридцать тысяч выдала на проезд.
И тронулся санный поезд к Риге, чтобы затем пересечь русскую границу и оставить путников где-нибудь в Мемеле или Кёнигсберге: дальше-де следуйте, куда пожелают ваши немецкие душеньки!