«Все равно, – Фридрих настаивает упрямо, – нельзя отказываться. Для нас это – вложения в будущее».
«А что если... – к любой производственной задачке следует подходить как к очередному ребусу. – Оформить в виде отходов...»
Фридрих считает. «Нет, – итоговую цифру он обводит красным. – В виде отходов точно не выйдет. Ни хрена себе – отходы! Это ж половина сырца...»
«Может, все-таки попробовать? Съездить в Торговопромышленную палату... Так и так, шкуры неровные. Должны оставаться обрезки». – «Попробуйте, – его голос звучит неуверенно. – Попытайтесь дать денег. Но – все равно не половина. Обрезки – процентов двадцать. В лучшем случае. От силы...»
* * *
Два кусо-че-ка колбаски у тебя лежали на столе... Ты рассказывал мне ска-азки, только я не верила тебе...
Певица, меряющая колбасу кусочеками, верещит из машины. Дожидаясь меня, водитель слушает музыку.
В Торгово-промышленной я не бывала ни разу. И кто меня дернул за язык? Они – кожевенники-профессионалы, я – бывшая училка русского и литературы...
Водитель включает зажигание.
«В Торгово-промышленную, на Чайковского», – бывшая училка одергивает новую юбку, просит убавить звук.
Мы подъезжаем к старинному особняку. В XIX веке он принадлежал князьям Барятинским. В начале XX – великой княгине Ольге Александровне. Потом их тоже назвали бывшими.
Поднимаясь по лестнице, я пытаюсь представить, как здесь было раньше.
Тяжелые портьеры, напольные часы с совами... Там – дверь в библиотеку. Стеллажи, на которых стояли книги: мне кажется, я узнаю обложки. Как будто здесь жила...
Я иду унылыми коридорами. Они выкрашены масляной краской. Грязные пятна на уровне человеческого роста – те, кто приходят сюда, превращаются в слонов. Трутся крутыми боками. Не знают, как подступиться. После них остается грязь. Лампы люминесцентного света, двери, захватанные руками просителей. Я иду, сверяясь с номерами кабинетов.
Вопрос серьезный. Такие решения принимает комиссия. У них это называется норма отходов.
Прежде чем ехать, я все-таки дозвонилась.
Они раскладывают документы: чертежи диванов, раскройные лекала. Средний вес одной сырой шкуры. Для них – рутинная работа. Существуют обоснованные и принятые нормативы. Этим они занимались всегда.
«Максимум двадцать два процента».
Чтобы затея удалась, мне надо пятьдесят. Иначе овчинка не стоит выделки. В самом прямом смысле.
Тетка (синий костюм, белая блузка – затрепанное в стирках жабо) обводит цифру. Я смотрю на красный кружок. «Вот так. Сейчас прикинем по весу». Она – председатель комиссии. Ее слово последнее. Есть такая профессия: выгадывать для государства.
По существу возразить нечего. Но что-то мне мешает... Мешает собрать бумаги и выйти. С этой теткой мы выросли в одной стране. Ее застиранная блузка явилась из прежней жизни: там остались заказы по праздникам, знакомые девочки в галантерее, свой мясник в угловом. Никогда она не ходила к спекулянтам, не знала, что бывают другие шмотки. Когда покупала, думала: нарядная... Можно и на работу, и на выход. Теперь у нее открылись глаза. Ей очень хочется новую. Из самого дорогого магазина, в который ходят только богатые...
Фридрих сказал: если надо, дайте им денег. Надо. Но я не умею давать.
Жабо виснет бессильными складками. Что ни день, на этот стул садятся просители. Некоторые предлагают деньги. Хозяйка не умеет брать. Жабо морщится: эти бывшие учатся на удивление быстро. Его хозяйка тоже научится. А потом вышвырнет его на помойку... Или порвет на тряпки, которыми вытирают пыль.
Жабо берет себя в руки: главное, не впадать в панику.
«Вы не так поняли, – я обращаюсь прямо к жабо: мы – временные союзники. Мне тоже не хочется на помойку. – Это – для нормальных людей. Вроде нас с вами. Именно двадцать два процента. Но эти сволочи... – грублю доверительно, – бесятся с жиру. Видите ли, желают как в Европе: вынь да положь».
В разговорах соотечественников идиомы – надежные мостки. Прочная основа взаимопонимания.
Я беру ручку, рисую поверх лекал. Тетка вглядывается недоверчиво: «Как это – на квадраты?» – «А вот представьте себе! Началось с сумок. Я уверена, вы видели: пестренькие, из разноцветных лоскутков». – «Сумки? – она не может себе представить. – Их же делают из отходов. Как наши кооперативщики... Сшивают из лоскутков». – «Когда это было... – я вздыхаю. – Нормальные люди именно сшивают. Как лоскутные одеяла. Знаете, такие пестренькие?»
Жабо кивает одобрительно. Ябедничает: еще бы ей не знать! У них такое на даче. Творчество хозяйкиной мамаши. Старая грымза была отменной мастерицей: лоскутные одеяла, коврики из драных колготок. Отечественное ноу-хау, русский печворк. Жабо хихикает, морщится застиранными воланчиками: «Это что! Видела бы ты их дачку! Сборный домик. Внутри – один хлам. Ломаные стулья, тряпки. Нет бы вынести на помойку. А чердак? Прикинь, старые пальто. Еще довоенного пошива. Ага! Пригодятся. На случай ядерной войны. Прикрыть срам и ползти на кладбище...» – «Ладно», – я окорачиваю хиханьки с хаханьками. Мне не до веселья.
«Нам приходится перестраиваться, – заняв плацдарм, я тороплюсь закрепить успех. Это совсем нетрудно – все валить на Европу. – Вручную никак не нарезать. Требуется специальное оборудование. У нас пока что нет. Приходится отправлять финнам: они обрабатывают, режут на дециметры. – Я рисую квадратные кусочки. Величиной с образцы. – Мы только стачиваем. Исключительно под заказ. А что вы хотите – рынок...»
На ее месте я попросила бы предъявить фотографии.
Женщина в жабо переглядывается с коллегой (темный костюм, в ушах золотые сережки. Из дешевеньких, муж подарил на годовщину свадьбы), качает головой. Ее душат классовые чувства. «Совсем с ума посходили! Кромсать такую кожу... – Председатель комиссии заносит ручку. – Но имейте в виду: финны должны вернуть отходы. Все. До последнего процента».
«А как же иначе?!»
Если все делать по закону – вернется полмашины обрезков. Я собираю бумаги. А-ля гер ком а-ля гер. На этом рубеже государство уперлось намертво: ни пяди наших шкур.
Два кусочека колбаски... Неужели вышло?! Я боюсь сглазить. «Пожалуйста, теперь в таможню».
Мне нравится мой водитель: молчаливый, лет сорока. Из бывших военных. Кажется, служил в Германии. Когда вывели войска, остался без работы. Но главное – без жилья. Счастье, что жена – ленинградка. Теперь ютятся в двухкомнатной. Всей семьей.
У «Чернышевской» глухая пробка. Мы ползем в потоке машин. Перед входом в метро какие-то ряженые. Мужики в нагольных тулупах. Приплясывают, раздают листовки. «Это кто?» Мой водитель морщится: «Памятники. Агитируют против евреев». – «Господи, а где же милиция?» – «Да вон... Стоит, голубь...»
Мы сворачиваем на Салтыкова-Щедрина. Теперь она называется Кирочная. Переименовали обратно. Не понимаю, чем им не угодил Салтыков-Щедрин?
Милиционер (сизая форма) мнется на промозглом углу.
В глубине души он согласен с памятниками: интернационализм интернационализмом, но эти действительно распоясались. Только дай потачку – всюду пролезают без мыла. Взять хоть поганые кооперативы... Правильно говорят: агенты влияния. Спелись с проклятыми америкосами, отпустили цены. А народ – страдай... Взять милицию: раньше нормально жили на зарплату. А теперь перебивайся как хочешь – хоть на подножном корму...
Подножный корм, принявший вид дорогой иномарки, пересекает двойную сплошную. Сизая форма, отбивая такт полосатым жезлом, выходит наперерез.
«Сволочи...» – Водитель меняет ряд, бурчит про себя. «Вы – про этих?» – я имею в виду памятников. Он бросает косой взгляд: «Да про всех. Свобода. Теперь всё-ё полезет. Хошь – воруй, хошь еще чего...» – Он уходит в пустую полосу.
Мы движемся по набережной Робеспьера. Это там, у них, свобода, равенство, братство. У нас – свобода и воровство. Впору выбить на государственном гербе.
«И чем занята ваша фирма?» – замначальника таможни листает учредительные документы. «Производством. Делаем мягкую мебель». Я раскладываю фотографии диванов и кресел. Веером – как кожаные образцы.
«Производством – это хорошо. Теперь не часто встретишь. Все больше – купля-продажа».
На нем таможенная форма. Синяя. Мешковатая, как с чужого плеча.
«Там, – я слежу за его руками, – заключение Торгово-промышленной палаты». – «Да-да, вижу... Пятьдесят два процента?!» – замначальника таможни вскидывает бровь.
Не похож на чиновника: умное, слегка асимметричное лицо. Какой-то другой породы. Может быть, историк? Хотя вряд ли...
«Вы... Простите, вы ведь филолог?» – «А откуда вы?..» – в его глазах изумление.
«Заметно. Я – тоже». – «Университет. Немецкое отделение», – он приосанивается, сдвигает бумаги в сторону. «А я – Герцена. Русское. Там и преподавала».