этой смерти, изложенного в приказе? — тотчас накинулся на него майор.
— Я то есть…
— Никаких то есть! — гаркнул адъютант, стукнув по столу.
Аудитор же подхватил:
— Отвечай точно и ясно, иначе я произнесу формулу обвинения, и тебе крышка. Почему ты писал о причастности капитана Швенке к смерти Бретшнайдера?
— Потому что…
— Ага, значит, ты об этом писал, — прохрипел майор. — Во-первых, это нарушение приказа по полку…
— А во-вторых, тяжкое оскорбление нашей армии, попытка подорвать авторитет и запятнать честь австрийских вооруженных сил, — вставил аудитор.
— Думаешь, мы позволим это вонючему чешскому солдату? — закричал адъютант.
— Да что с ним разговаривать, — заключил майор. — Короче, рядовой Нетопил в субботу десять раз прогуляется сквозь строй, движение полезно.
Он вызвал из коридора конвойного и, вручив ему листок, на котором быстро набросал что-то, приказал отвести Мартина на гауптвахту. Мартина, покрытого холодным потом, с глазами, выкатившимися из орбит, увели, адъютант допил свой кофе и с любопытством спросил аудитора:
— Так что же сказал Фишль о государе?
— Что он сказал о государе? Многое он говорил о государе… Но вот — классически: будто бы государь приказал собирать старое железо, чтоб вознаградить себя за потерю железной короны Ломбардии… Но бог с ним, с Фишлем, поговорим о тахлес.
— Как это ты говоришь — тахлес? — сказал, ощерясь, командир батальона. — Ты ведь не любишь еврейских словечек.
— И не люблю, но некоторые еврейские словечки ничем не заменишь, так вот и это: поговорить о тахлес. Так что поговорим о тахлес. Разговаривал я с генералом Гондрекуром, он получает всякие такие сведения из первых рук, и он сказал, что в будущем году бюджет на военные расходы сократят на одну треть — готовится крупное увольнение офицерского состава.
— Тьфу ты пропасть, — прохрипел майор, — чем говорить о таких тахлес, уж лучше поговорим о Фишле.
Г л а в а т р е т ь я
ВЫСОЧАЙШЕЕ РЕШЕНИЕ
1
Всегда точный, как механизм, в то утро император Франц-Иосиф I проснулся, однако, раньше, чем следовало начаться его рабочему дню, а именно без десяти минут в четыре часа. Он не любил нежиться в постели, но, не желая или, вернее, — согласно каким-то неписаным, но более сильным, чем закон, правилам, — не смея нарушить раз заведенный порядок, оставался в постели и ждал, когда явится камердинер — будить.
Дурное настроение, угнетавшее императора и докучавшее ему вот уже два с половиной месяца, особенно сильно сказалось сейчас, когда он лежал в темноте один и без сна, вдали от своего письменного стола, самой надежной точки его вселенной, за которым только и чувствовал он себя, по правде сказать, счастливым и сильным. Остальное все рухнуло — его уверенность, его надежды, его вера в людей и в систему, заведенную им. Ломбардия потеряна, его лучшие чиновники, к которым он привык за десять лет царствования, разоблачены как глупцы или бездельники, эрцгерцоги — в оппозиции, Сиси (так император звал свою жену Елизавету) враждебна и холодна, матушка сердита и обижена, казна пуста, а сам он, милостью божией император австрийский, до недавних пор полагавший, что видит от своего письменного стола всю империю до самых отдаленных ее уголков, все знает и определяет все, что только может произойти в его землях, — он сам подавлен подозрением, что ничего не знает и ничего не решает.
Поездка в Ломбардию, предпринятая два года назад вместе с Сиси, нанесла первый, неожиданный удар по самоуверенности молодого монарха. Он думал, что это будет его триумфальное шествие в сопровождении ликующих толп, — а вышло не так. Жандармы сгоняли в города крестьян, чтобы встречать царственных супругов криками «эввива», но крики эти смахивали скорее на карканье; избранное общество, приглашаемое на торжественные представления в миланском театре Скала, буквально шантажировало императора. Чтобы вызвать аплодисменты в момент своего появления с супругой в ложе, Франц-Иосиф должен был накануне публично помиловать нескольких политических преступников. Чем больше амнистия, тем громче овация. Если же в «Газетта ди Милано» не было сообщений о помиловании, то вечером в театре все держались как на похоронах: публика в партере одета в траур, аплодисменты беззвучны — зрители едва прикасаются ладонью к ладони в черных перчатках. Когда такая траурная демонстрация повторилась, Сиси, глядя, как призрачно двигаются эти черные руки, расплакалась. «За что они нас так ненавидят?» — воскликнула она настолько громко, что ее не могли не услышать в соседней ложе. Счастье еще, что он не поддался искушению ответить опрометчиво и только закусил свою габсбургскую губу.
Другим, еще более мучительным разочарованием подарила молодого Франца-Иосифа встреча в Виллафранке, куда его после битвы под Сольферино пригласил этот противный, лоснящийся парвеню с напомаженной козлиной бородкой, незаконно называющий себя императором Наполеоном III. Более часа провели они с глазу на глаз, в полном уединении, в доме некоего синьора Гандини-Морелли, толстого виноторговца, который имел дерзость открыто показывать свою симпатию к французскому монарху тем, что носил бороду и усы точно такие же, как у Наполеона. А сколько обид, сколько унижений пришлось снести ему, Францу Иосифу, за этот час! Еще и теперь, через два с половиной месяца, даже в темноте, краска бросается ему в лицо, когда он припоминает покровительственно-мягкий, снисходительный тон, с каким Наполеон титуловал его невероятным званием «mon chèr cousin et bon ami»[14], и то, как император французов посвящал его в дела, о которых ему, Францу-Иосифу, давно следовало бы знать и о которых он давно бы знал, будь он окружен помощниками, верными слугами, а не негодяями.
«Разве вам неизвестно, mon chèr cousin et bon ami, что австрийские государственные долговые обязательства, еще недавно котировавшиеся во Франкфурте по восемьдесят шесть, теперь упали до сорока девяти за сто?» Или: «Полиция у вас многочисленна, mon chèr cousin et bon ami, но недостаточно бдительна. Mon excellant Mac-Mahon, мой превосходный Мак-Магон, возможно, не добился бы столь легкой победы, когда бы небрежность вашей полиции не позволила ему объездить и основательно изучить театр военных действий. Вы, конечно, не знаете, mon chèr cousin, что перед самой войной он, переодевшись простым туристом, исходил Ломбардию вдоль и поперек…»
Припомнив это бесстыдное признание, император вздрогнул от негодования. Верно, полиции у меня много, на содержание жандармов уходит огромная часть государственного бюджета, а толку что? Арестовать двух итальянских опереточных певичек за то, что они во время представления дали повод к националистическим овациям, задрать им юбки и всыпать по голой заднице двадцать пять розг в присутствии генералитета и высшего офицерства