Когда я писал свой роман о Гитлере «Доля другого», я содрогался…
В эту ночь я был так беспокоен, что для того, чтобы прийти в себя, чуть было не взялся сочинять биографию святого Франциска Ассизского…
Или Казановы?
Эти истории бегут по дорогам бытия, спрашивая себя, что это — тропинка свободы или глубокая колея детерминизма?
Свободны ли мы?
Вопрос долговечнее, чем ответы на него, и переживет все ответы. Поскольку мне представляется, что нечестно, или бесцеремонно, или глупо с уверенностью утверждать что бы то ни было.
Мы испытываем чувство свободы, когда размышляем, колеблемся, выбираем. Но не иллюзия ли это чувство? Ведь решение в любом случае будет принято? Не является ли выбор, сделанный нашим сознанием, обусловленным? И не было ли это настоятельной необходимостью, рядящейся в одежды свободного выбора?..
Философы, поддерживающие Декарта — свобода существует — или Спинозу — ее не существует, — противостоят друг другу, но победителя в этой битве быть не может. Почему? Потому что их оружие — аргументы, а не доказательства. Теория против теории. Результат: проблема остается.
Признаюсь: мне ближе сторонники свободы, такие как Кант или Сартр, поскольку мне в жизни, кажется, довелось проявить свою свободу. Вдобавок мне необходимо верить в свободу из соображений морали: иначе, если человек не свободен, не творец своих поступков, то есть не ответствен, исчезают основания для этики и для правосудия; нет ни вины, ни заслуги. Порицают ли камень за то, что упал? Наказывают его? Нет.
Тем не менее нуждаться в свободе из соображений морали еще не значит знать, что свобода существует. Постулировать свободу — то же самое, что продемонстрировать ее.
Вопрос остается.
Такова главная, сокровенная суть человеческого существования — жить, имея больше вопросов, нежели ответов.
Нынче в октябре я совершаю поездку по Соединенным Штатам и англоговорящей Канаде с презентацией вышедшей на английском моей первой книги новелл «Одетта Тульмонд», благодаря волшебству перевода превратившейся в «The Most Beautiful Book in the World», «Самую прекрасную книгу в мире» (по последнему рассказу сборника), что, несомненно, является самым скромным названием в мире.
Ее принимают прекрасно. Надо же! Это означает, что о Франции сейчас хорошо пишут, потому что сдержанный прием очень редко выходящих здесь французских книг отражает состояние международных отношений. Мне любопытно узнать, что только французы способны смешивать забавные истории с философией, говорить о важных вещах с легкостью и глубиной. Сегодня это приветствуется. Прежде меня за это ругали…
Во время всех этих литературных фестивалей, публичных чтений, где я стараюсь использовать американский перевод, реакция слушателей и читателей меня восхищает. Сообщив, что у меня очаровательное чувство деталей, они тут же кидаются в ближайший книжный магазин и разбирают последние экземпляры.
А ведь как раз частностей в моих книгах не так много… Но именно при помощи этих элементов я описываю целое. Старая французская традиция, называющая меч клинком, а корабль — парусом. Это называется синекдоха — называние целого через его часть, — и, выходя за рамки стиля, я распространяю синекдоху на драматургию, на повествование.
Действительно, в англосаксонском пространстве, где производятся толстые книги, неизменно толстые, перегруженные деталями и описаниями (результат гигантского исследовательского труда и документалистики) книги, откуда на вас сотнями страниц изливается информация, — эта увлеченность синекдохой поразительна.
Я считаю, что искусство писателя, как и искусство художника, заключается в умении выбрать: задать нужные рамки, определить самый выгодный для описания момент, уметь сказать многое малым.
Все еще Америка… Я испытываю настоящее счастье, открывая для себя книги и писателей, которых прежде не знал; с ними я провожу вечера за бокалом вина, мы переделываем мир и говорим о литературе, как будто нам двадцать лет… Их смиренная вежливость и уважение к другим авторам меня трогают, вдохновляют.
Сегодня вечером несколько писателей читали по очереди в битком набитой аудитории. Тексты были хороши, их читали авторы-американцы или канадцы. Но все же у меня осталось ощущение недостаточно сытного ужина: вроде поел, да не наелся.
Разумеется, ни один сведенный к нескольким страницам отрывок из этих романов не был самодостаточным, поскольку отсылал читателя к полному тексту.
Поэтому мне было нетрудно ублажить аудиторию, поднявшись на эстраду с целой новеллой.
Что замечательно в американцах, это fair play[10]. Нисколько не завидуя моему успеху, коллеги-писатели горячо поздравили меня.
Тут я вновь мысленно отметил, что мне есть чему поучиться…
В Торонто разговариваю с литературным критиком. Вокруг нас громоздятся стопки книг, где все перемешано: запущенные бессмысленным маркетингом коммерческие романы, настоящая литература, опусы спортсменов или телекинозвезд, которые знамениты не потому, что пишут, а пишут, потому что знамениты, и т. д. Мне становится дурно, и я не пытаюсь это скрыть.
— Как вам удается во всем разобраться и расставить эти книги по полочкам? — спрашиваю я его.
— Я считаю покойников.
— Простите?
— Я считаю покойников. Больше двух покойников — коммерческий проект. Один-два — литература. Совсем без покойников — детская книжка.
«Возвращение».
Я пишу его, находясь вдали от дома, как моряк из моей истории. Переезжая из гостиницы в гостиницу, я мучусь тоской по семье. Мне не терпится к ним вернуться, и я сочиняю эти страницы для них, чтобы они, когда я вернусь, быть может, угадали, как мне их не хватало, как я их люблю, а главное, как бы мне хотелось любить их еще сильнее.
Труд поглощает часы, отрезки времени становятся фразами, и все они разной длины.
Если бы я мог работать над своей жизнью, как над новеллой, я бы, наверное, стал прекрасным человеком…
Я всегда сомневался в том, что Ванкувер действительно существует. Расположенный на западе запада, на другом конце Америки, которая сама находится на другом конце океана, этот город был для меня каким-то абстрактным местом. Умозрительным, как бесконечность в математике. Ванкувер казался горизонтом, который, как всякий горизонт, отступает по мере того, как к нему приближаешься, — Крайний Запад, Дальний Запад.
Дальний Запад, еще более далекий, чем Восток, потому что только мечты и решительность людей сподвигли их на риск добраться сюда. Так что я слабо себе представлял, что тут есть настоящие улицы, настоящие люди, магазины, театры, местная пресса.
Я сейчас на полуострове Грэндвил, в квартале альтернативной культуры, как раз напротив зданий из стекла, в которых отражаются стремительно проносящиеся по небу облака.
Это место мне сразу понравилось. И понравились читатели с такими разными лицами: они сами как книги, все — воплощение собственного романа, истории их появления здесь, истории их происхождения, индейского, азиатского, скандинавского, немецкого, английского. Поведанные истории их жизни.
Ванкувер мне до того понравился, что напросился в мою новеллу. Он станет частью «Возвращения».
Возвратившись в Европу, я шлифую два первых текста.
Недавно, заметив, что кто-то скривился, говоря о новеллах, как будто эти короткие рассказы свидетельствуют о лени или усталости автора, я задумался о том, как мало значения, несмотря на Мопассана, Доде, Флобера, Колетт или Марселя Эме, придают этому жанру во Франции.
По-моему, постоянное предпочтение романа новелле — это мелкобуржуазный подход. Подход, следуя которому господин и госпожа Фромаж[11] приобретают для своей гостиной картину, а не рисунок: «Рисунок меньше, его издалека не видно, и никогда не знаешь, закончен он или нет».
Я спрашиваю себя, не является ли этот факт выражением дурного вкуса богатых людей. Они хотят густого мазка, пространных описаний, диалогов, смахивающих на пустую болтовню: им подавай исторические факты, если в романе описывается прошлое, или журналистские расследования, если речь идет о сегодняшнем дне. Короче, они любят труд, пот, безусловную компетентность, работу, которая видна: чтобы вещь не стыдно было показать друзьям — в доказательство того, что художнику или торговцу не удалось их облапошить.
«Когда в романе восемьсот страниц, — восклицает господин Фромаж, — то видно, что автор работал!»
Может, как раз и нет…
Сжать повествование до сути, избежать ненужных перипетий, свести описание к намеку, писать экономно, исключить всякое снисхождение к автору — все это требует времени, долгих часов анализа, критического подхода.