Заметив полицию, Котовский открыл окно, выходящее в соседний двор, выскочил, пробежал двором и перепрыгнул через забор. Но здесь он увидел буквально толпу полицейских.
У него был браунинг, но он не стал стрелять. Что толку: убил бы он одного или двух полицейских, но тогда остальные наверняка ухлопали бы его.
Да и бежать он тоже не мог. Две глубокие раны на ноге давали себя чувствовать…
Котовского еще не доставили в тюремную камеру, а в типографиях газет наборщики уже набрали сенсационное известие: Котовский пойман, Котовский снова водворен в тюрьму!
— Романова тоже арестовать! — распорядился Хаджи-Коли. — Трое дождитесь его возвращения с дежурства. Он будет привлечен к ответственности за укрывательство преступника.
Как звенел его голос! Какое было в этом голосе торжество! И как он рассвирепел, когда узнал, что Романов вместе с женой бесследно исчез, кем-то предупрежденный!
8
Семь месяцев, всю осень и всю зиму, судебная машина обрабатывала дополнительные материалы следствия. А Котовский ходил на перевязки в тюремный приемный покой. Остальное время разглядывал голые стены камеры и думал.
На голых стенах кое-где трещины и пятна сырости. Если долго в них вглядываться, обнаруживаешь сочетания линий, подобие рисунков. Вот это пятно похоже на птицу, раскрывшую крылья, чтобы лететь. А в углу потрескавшаяся штукатурка напоминает голову льва.
Окошко в камере узкое, подслеповатое, оно высоко расположено, выше головы. В него не видно даже кусочка неба: снаружи к окну приделан железный козырек.
Возле камеры кроме обычного тюремного надзирателя дежурит офицер. Но Котовский думает о побеге. Нога заживает. В тюрьму удалось передать два браунинга для побега Котовского. Друзья не дремлют.
Но вот уже и суд.
— Какое сегодня число? — спросил Котовский конвоира.
— Тринадцатое апреля, — ответил конвоир и оглянулся: с арестованными не полагается разговаривать.
Десять лет каторги… Приговор заранее был известен, но процедура суда выполнялась со всей торжественностью. Говорил председательствующий, говорил прокурор. Дали слово подсудимому. Котовский не оправдывался. Котовский обвинял. Председательствующий поморщился и лишил его слова.
Опять камера. Опять пятна на стенах, опять мысли, мысли…
Прошло лето. Разработанный план побега не удался. Двадцать третьего ноября окружной суд вторично рассматривал дело. Упорно, неукоснительно расценивали Котовского не как политического, а как уголовного преступника-разбойника. Только в секретной переписке откровенно называли его «политическим» и «опасным». На суде Котовский опять громил устои самодержавия. Председательствующий Попов позвонил в колокольчик, прервал речь Котовского и предложил ему говорить по существу. Товарищ прокурора Саченко-Сакун поддерживал обвинение. Теперь по совокупности с прежними приговорами присудили к двенадцати годам каторги.
Публику пускали в зал по специальным билетам. Возле помещения суда стояла большая толпа.
Все кончено. Прощай, Кишинев!
Звенят кандалы. На вокзале глазеют, как ведут арестованного. Кажется, мелькнуло лицо Леонтия. Или только похожий на него?
В столыпинском вагоне устроены клетки, напоминающие зоологический сад. В клетках помещаются арестованные, по узкому коридору ходит часовой. Поезд гремит, паровоз заливчато кричит у семафоров. Наверное, там поля, деревни… Окон в клетушке нет.
Но вот она — страшная, безмолвная, каменный склеп — Николаевская каторжная тюрьма. Одиночная камера. Ни звука. Ни человеческого голоса. Два с половиной года — ни звука. Два с половиной года — ни человеческого голоса. Плесень, полумрак. В одни и те же часы подъем, в одни и те же часы выдача всегда одинаковой пищи. Одна из самых изощренных пыток — прогулка в течение пятнадцати минут. Это значит — только напомнить, что есть солнечный свет, есть небо, есть упоительный свежий воздух (хотя какой свежий воздух в тюремном дворе!). Напомнить, что есть живой, многообразный мир, который мерещится в снах, тревожит в воспоминаниях… Напомнить — и снова захлопнуть глухую дверь.
Отвратительно взвизгивает глазок, когда надзиратель отодвигает заслон и заглядывает в камеру. Виден только его глаз. И снова визг, и снова никого. И вдруг начинает казаться, что, может быть, нет деревьев, нет ручьев, солнца, детей, музыки, нет смеющихся женщин, шумных базаров, колокольного звона… может быть, вообще ничего нет?
Немногие выдерживали этот режим, и гибли десятками.
Котовский держался. С первого дня он взял за непременное правило делать гимнастику. С первого дня он приказал себе верить в жизнь, в свободу. Во что бы то ни стало не умереть! Борьба далеко еще не кончена!
Упражнение номер один… Упражнение номер два…
Вероятно, тюремные надзиратели считали, что он уже свихнулся. Они привыкли наблюдать, как чахнут, или сходят с ума, или просто умирают одна за другой их жертвы, запертые в одиночки.
Но мускулы у Котовского были по-прежнему упруги. Просыпаясь, он говорил себе:
— Я буду жить.
Упражнение номер один… Упражнение номер два…
Мысли. В одиночной тюремной камере мысли иногда замирают, и тогда человек находится в полусознательном состоянии, как раз посредине между чертой жизни и чертой небытия. И вдруг мысли прорвутся, хлынут неудержимым потоком, устремятся вихрем, и здесь переплетется все: и размышления о больших неразрешенных вопросах, и какое-то особое, умудренное ощущение бытия, и воспоминания, самые неожиданные, ослепительно-яркие воспоминания давних и недавних встреч, солнечных дней, малых и больших радостей…
Этот арестант упорно не хотел умирать. Его отправили в Смоленскую пересыльную тюрьму, оттуда в Орловскую, отсюда в знаменитый Александровский централ, о котором даже сложена песня, — мрачный централ с каменными, похожими на склепы камерами.
Прошел еще год, и Котовского можно было увидеть на золотых приисках, склоненного над шурфом. Даже наемные приисковые рабочие при двенадцатичасовом рабочем дне, зарабатывая сорок копеек и находясь в собачьих условиях, к сорока годам превращались в полных инвалидов. Что же можно сказать об арестантах, жизнь которых и вовсе в грош не ставили ни правительство, ни тюремщики, ни владельцы золотых приисков?
И это вынес Котовский. А через год он уже таскал шпалы на постройке Амурской железной дороги, возил землю в тачке, забивал молотом костыли.
В феврале 1913 года его повезли в Нерчинские рудники, на каторжные работы. Поезд шел по угрюмым ущельям, где утесы сменяются болотистыми низинами, где безлюдье и мертвая тишина.
Среди арестантов оказался один бывалый человек. Он знал эти невеселые места и рассказывал товарищам по несчастью о жизни, которая их ожидает.
— Поздравляю вас, — говорил он с напускной веселостью, — с этого момента мы перешли из ведения кабинета его величества, распоряжающегося тюрьмами, в ведение министерства внутренних дел.
— Хрен редьки не слаще, — уныло отозвался кто-то.
— Нерчинская каторга, — продолжал рассказчик, — делится на Зерентуйский, Алгачинский и Карийский районы, в каждом из них по нескольку тюрем. В Акатуевской тюрьме — вон в той стороне, влево, — содержат важных государственных преступников. Что будем делать? Добывать серебро-свинцовую руду — очень вредное для здоровья занятие. Плата — двадцать копеек в сутки, не разгуляешься. Пища плохая, жилье отвратительное, смертность необычайная. Добывали тут и золотишко на Карийском прииске, не знаю, как сейчас.
Он бы много еще чего порассказал, но они уже прибыли. Котовский вглядывался в мглистую даль, озирал суровые горные вершины и голое пространство, покрытое редким кустарником. Нет, не отчаяние, не безнадежность были у него на душе. Он уже прикидывал, можно ли незамеченным пробраться по этому кустарнику и потребуется ли карабкаться по отвесным скалам.
Как только привезли новую партию, начальник Тарасюк выстроил всех во дворе, стал прогуливаться перед строем, хотя его походка была нетвердой. Язык у него немного заплетался: он ухитрялся с утра уже заправиться, а пил исключительно один чистый спирт.
— Вот что… красавчики мои… хе!.. детки мои! Вы присланы, да… да… в эти… хе… бла-го-сло-вен-ные места… Так я говорю, Кривцов? обернулся он к фельдфебелю, следившему, чтобы арестанты стояли в струнку и не шумели. — Так я говорю! — ответил он сам за безмолвствовавшего Кривцова.
Мерзлая дрянь висела в воздухе. Туман не туман, но всегда была здесь какая-то дымка. Ложбина, застроенная хибарками, почерневшими избами, почерневшими банями, дровяниками, изрытая, без садиков, без единого деревца, была неприглядна, уныла. Серая одежда каторжан, серые шинели солдат, которые их охраняли, — все не радовало глаз.