одну и ту же ситуацию.
Ему это кажется жутким. Неотступное повторение, раз за разом одна и та же нежелательная ситуация — все равно что неделями стоять в темной лаборатории и вскрывать рыб, но каждый раз находить не то, что надеялся найти. «С облегчением прервал я свою прогулку и вернулся на пьяццу, откуда ушел незадолго до того».
По всей вероятности, он описывает то, что произошло с ним в Триесте. О таких же прогулках, как во сне, он писал своему другу Эдуарду Зильберштейну в 1876 году, когда тщетно искал семенники угря. Те же узкие улочки и женщины, глядящие на него из окон. Вероятно, именно эти загадочные и исполненные фрустрации недели, проведенные в Триесте, вспомнились Зигмунду Фрейду, когда он попытался воспроизвести в памяти ощущение безотчетного страха и интеллектуальной неуверенности. И нет ничего странного в том, что вместе с ним был угорь, ибо во все времена — в литературе, истории и в затаенной реальной жизни под поверхностью воды — угорь вызывал этот самый безотчетный страх. Ассоциировался с чем-то жутким.
Убить животное
Помню папу у реки, в свете луны, под звуки мягко журчащей воды, когда тростник вставал у него за спиной, как черные гигантские щупальца. Стоя внизу, у самой воды, он крепко держал в руке угря. Угорь попался мелкий — слишком маленький, чтобы нести его домой и готовить на ужин. Но он так сильно заглотил крючок, что тот оказался глубоко в пасти, и папа изо всех сил пытался вытащить крючок, но угорь извивался, обвиваясь вокруг его руки до самого локтя, и не отпускал крючок. А папа тихо и зло прошипел: «Черт тебя побери!»
Пока я смотрел на все это, во мне росло чувство отвращения. Руку папы покрывала густая слизь, которую практически невозможно было отмыть: она приклеивалась к коже и одежде, как вонючий клей. Черные крошечные глаза угря, которые, казалось, смотрели на тебя, но встретиться с ним взглядом было невозможно. Медленные движения тела, которое сжималось, как напряженная мышца, и вращалось вокруг своей оси, так что белое брюхо блестело в лунном свете.
Папа сжал угря еще сильнее, потянул за леску, пытаясь раскрыть ему челюсти, но тот лишь крепче стискивал их, продолжая упрямо извиваться в его руках. Из пасти угря текла кровь, и папа, нахмурив брови, сказал совсем тихо: «Ну так отпусти же, черт тебя подери!» И хотя слова звучали агрессивно, тон постепенно сменился, стал мягким и почти умоляющим. Потом он покачал головой. «Нет, ничего не выйдет». И я дал ему нож — длинный рыбацкий нож, который точили так много раз, что лезвие стало тонким, как бумага, и он, присев, прижал угря к земле и коротким решительным движением вонзил нож ему в голову.
Папа любил животных. Всяких, разных. Любил проводить время на природе, у реки или в лесу, листал книги о них и смотрел передачи по телевизору, любил собак и лошадей и каждый раз радовался, увидев какое-нибудь дикое животное. Иногда мы с ним отправлялись наблюдать за птицами. Только он и я, с одним биноклем на двоих. Мы бесцельно бродили по лесу и передавали друг другу бинокль, когда нам выпадало заметить коршуна или дятла. Мы не записывали, какие виды нам удалось увидеть, — у нас не было спортивного интереса. Нам просто нравилось наблюдать за птицами.
Разнообразие форм жизни восхищало его. Он рассказывал мне о летучих мышах, проносящихся над рекой, и о том, как они ориентируются при помощи звука. «Они ни черта не видят, даже собственного носа, но они пищат таким высоким звуком, который наше ухо не улавливает, и слушают эхо; когда оно отражается, они точно знают, что перед ними: комар или ствол дерева. И все это — за сотую долю секунды!»
Иногда мы слышали шуршание в высокой мокрой траве и видели ужа, который испуганно уползал в реку и уплывал, борясь с течением, а желтые пятна у него на голове блестели, как крошечные фонарики. Бывало, видели серую цаплю, которая стояла на склоне на другом берегу, изогнув шею, словно рыболовный крючок, занеся свой гигантский клюв над тем, что притаилось под водой.
Еще папа рассказывал о норке, жившей у реки. Маленькая, юркая и почти совсем черная норка, по ночам крадущаяся у самой воды. Во всяком случае, он так рассказывал. Сам я ее никогда не видел — и не уверен, что папа ее видел. Но иногда мы находили у реки обглоданные останки рыбы. «Это, должно быть, норка», — говорил папа.
Папа рассказывал, что норки очень красивые, но коварные и опасные — не для нас, но для реки и рыбы в ней. Для угря. «Норка — прирожденный убийца, — говорил он. — Она убивает ради удовольствия». Он говорил, что норки едят мышей и лягушек, а в особенности рыбу, и что они не остановятся, пока не уничтожат все на своем пути. Каждый раз, сталкиваясь с иной формой жизни, они убивают. В этом их суть. Они разбойники, не только орудующие у реки, но и нарушающие естественный ход вещей. Норка вполне в состоянии самостоятельно уничтожить всю рыбу в реке. Наша задача заключалась в том, чтобы снова все исправить.
Так что папа построил ловушку. Это был простой прямоугольный деревянный ящик, примерно в метр длиной, с крышкой с одной стороны и захлопывающимся замком, чтобы норка, зайдя внутрь, уже не выбралась. В ящик мы положили мертвую плотву и поставили его у реки, у самой воды, под крутым склоном. Там мы и оставили все это на ночь, пока сами ловили угря.
Утром мы как можно тише подкрались по мокрой траве к ловушке, высматривая шевеление и прислушиваясь к звукам, которые зверь внутри ящика наверняка должен был издавать. Однако ловушка была пуста. Плотва лежала нетронутая. И так каждый раз, когда мы ставили ловушку — в любых местах вдоль реки. Одинокая нетронутая плотва лежала в ловушке и воняла. Ни разу мы не наблюдали следов пребывания норки.
Со временем я вообще начал