Однако дослушать ее указания до конца мне не удалось, потому что в этот самый момент преступник кинулся прочь. А за ним, задрав хвост, побежал и Гомер.
— Гомер!!! — Визг, вырвавшийся из моей груди в это мгновение, оглушил меня саму, поскольку никогда раньше я так не кричала. Крик буквально разорвал мне горло до крови: «Гомер, нельзя!»
Я отшвырнула трубку телефона и бросилась за ними.
Как бегуны, которые изо всех сил рвутся к финишу, в моей голове, обгоняя друг друга, пронеслись два разных, отчетливых страха. Первый — что Гомер настигнет грабителя. Кто знает, что сделает этот тип, когда увидит, что Гомер опять нацелился когтями ему в лицо?
Страх второй бежал более длинную дистанцию: что, если Гомер вслед за грабителем проскочит в лабиринт бесконечных коридоров нашего дома и не найдет дороги обратно? Что будет с ним тогда? И что будет со мной? Картины одна страшнее другой разворачивались в моем воображении, и я лишь подивилась тому, насколько глубоко страх потерять Гомера затаился у меня в подсознании в готовности выплеснуться криком наружу или кольнуть меня в самое сердце, даже не предупреждая о своем приходе.
Гомер успел выскочить за дверь и пролететь еще футов шесть по коридору, прежде чем я его поймала. Обернувшись, чтобы проверить, не воспользовались ли две другие мои кошечки случаем тоже выскользнуть в открытую дверь, дабы самим убедиться, что грабитель и впрямь убежал, я упустила момент и лишь услышала, как в дальнем конце коридора хлопнула дверь запасного выхода.
Я сгребла Гомера в охапку. Его сердце выбивало стаккато, и это напугало меня, хотя и у меня сердце колотилось, словно молот, бьющий по наковальне, когда заготовку раскаляют докрасна. Гомер отчаянно сопротивлялся, размахивая передними лапками с выпущенными коготками, и брыкался задними, оставляя у меня на предплечьях длинные кровавые следы. Он пришел в себя лишь тогда, когда я вернулась в квартиру, закрылась на все замки и довольно грубо стряхнула его на пол.
— Если я говорю «нельзя», это значит — «нельзя», несносный ты кот! — накинулась я на него.
Гомер дышал тяжело и часто, его грудная клетка расширялась и опадала, не успевая набрать воздух. Наконец он глубоко вздохнул и слегка склонил голову набок, прислушиваясь к моему голосу.
Всякий раз, когда Гомер так делал, у меня ныло в груди от ощущения, что, даже не разбирая слов, он хочет меня понять. Так было и сейчас, когда он задрал мордочку, вслушиваясь в мои крики. С одной стороны, все его инстинкты хором говорили ему, что он поступил правильно: он услышал угрозу, он защитил свою территорию и прогнал врага — как иначе он мог поступить?
С другой стороны, перед ним стояла мамочка и кричала на него так, как никогда раньше. Похоже, она считала, что он сделал что-то не так. Совсем не так. Так кто же прав?
Гомер даже не попытался маленькими шажками, словно извиняясь, подобраться ко мне, как он обычно делал, когда я была зла. Он просто сидел, обвив хвостом передние лапки, словно египетская статуя кошки, охраняющей гробницу, которую я видела на фотографиях.
Мне вдруг вспомнился эпизод из романа «По ком звонит колокол». В очередной стычке с фашистами в испанскую гражданскую войну группа оборванных крестьян понесла тяжелые потери. Среди павших в бою был и конь пожилого крестьянина. Крестьянин опустился перед мертвым конем на колени и прошептал ему прямо на ухо: «Eras mucho caballo», что Хемингуэй перевел как «Ты был конь что надо».
Эта строка задела меня за живое, едва я прочитала ее в первый раз: такая короткая фраза — и так много в ней смысла! Крестьянин хотел сказать, что его конь был всем коням конь, конь, который сражался, как мужчина, и погиб, как герой. В своей доблести он был равен табуну коней, он был конем настолько, что одно-единственное лошадиное тело едва вмещало то, что значило быть конем.
В эту минуту Гомер, сидящий на задних лапках и склонивший голову Гомер показался мне еще меньше, чем обычно, тем более что шерстка его разгладилась и улеглась.
«Какой он маленький, — вдруг подумала я. — Совсем-совсем малыш!»
И, опустившись перед ним на колени, я принялась почесывать у него за ушком.
— О Гомер, — позвала я, и мой голос оборвался. — Прости, что накричала на тебя. Прости меня, малыш!
В ответ он мягко замурлыкал.
Тут-то и послышался резкий шум у двери и оклик, который каких-нибудь пять минут тому назад пришелся бы очень кстати: «Полиция!»
— Со мной все в порядке! — отозвалась я. — Сейчас, уже иду!
Я вновь подхватила Гомера на руки. Ластиться и сидеть на руках он, конечно, любил, но терпеть не мог, когда ни с того ни с сего, не спросясь, его подхватывали с пола — в таких случаях он брыкался и вырывался что было сил, лишь бы вновь ощутить под ногами землю. На сей раз, однако, он и ухом не повел. Я зарылась лицом в мягкую шерстку у него на загривке.
— Eres mucho gato, Гомер, — шепнула я. — Всем котам кот. Ты кот что надо.
И бережно опустила его обратно на пол.
Глава 15
Мой Гомер и я сама
Только что здесь ты сидел стариком в неопрятных лохмотьях,
Нынче ж похож на богов, владеющих небом широким!
Гомер. Одиссея
Луч света летит со скоростью сто восемьдесят шесть тысяч миль в секунду, но, когда попадает в хрусталик глаза, скорость его движения замедляется примерно на две третьих. Не будь этого, мы обладали бы только частичной способностью к зрению, различая лишь свет и тьму. Именно это торможение позволяет нашему мозгу обрабатывать полученную информацию и транслировать то, что открывает свет. Но мозг наш идет еще дальше: благодаря логике он сглаживает искривления и заполняет случайные пробелы, которые появляются в поле нашего зрения. Вот почему, например, предмет, который движется слишком быстро, видится нам расплывчатым пятном. На самом-то деле этот предмет никакое не пятно; эти расплывчатые очертания — всего лишь способ, с помощью которого наш мозг создает порядок там, где в противном случае возникла бы неразбериха.
Главное тут, думаю, в следующем: то, что, как нам кажется, мы видим, не есть в точности то, чем оно является в объективной действительности, существующей вне наших голов. Или, если выразиться проще, вещи не всегда есть то, чем они представляются.
После ночного происшествия я бродила в каком-то пришибленном состоянии. («Я могла умереть, — без конца талдычила я. — Меня могли изнасиловать и зверски убить! Я могла умереть!») Все представлялось ненормальным. Музыка казалась какофонией; солнечный свет раздражал чрезмерной яркостью, царапал, словно наждаком. А от жути, которая таилась в тишине и темноте, у меня перехватывало горло. Привычные вещи действовали на нервы, притворяясь обыкновенными, в то время как, само собой, ничто нельзя считать тем, чем оно кажется. Мой дом не был надежной гаванью, как это пристало дому, и под поверхностью скрывались неведомые ужасы.
К своему обычному бодрому состоянию Гомер вернулся намного раньше меня. Уже к утру — когда появился красный глаз солнца, красный, как мои глаза (я больше не ложилась, ожидая дачи показаний), — его отношение к происшествию было вроде: «Странный инцидент, верно? Давай поиграем в “Апорт!”». Словно поразительное внезапное превращение его в свирепого заступника было всего лишь обманом зрения. Неожиданно для себя я принялась звонить всем знакомым и рассказывать им, что совершил Гомер. Причем звонила я не столько затем, чтобы прихвастнуть (хотя хвастовства, ясное дело, в данном случае, конечно же, не избежать), сколько потому, что чувствовала необходимость закрепить в памяти то, что удержать в ней было трудно, учитывая довольное спокойствие Гомера всего лишь через каких-то пять часов.
Большинство из тех, кто держит дома животных, рано или поздно приходят к мысли, что мы знаем о них все; что почти наверняка сможем предсказать, что наши любимцы станут делать и как будут реагировать в той или иной ситуации. Мой отец превосходно выгуливал некоторых из наших собак без поводка, объясняя это тем, что «Типпи обязательно остановится, если я скажу ей “Фу!”» или что «Пенни всегда выполняет команду “Рядом!”».
Но мой отец, который понимал животных лучше всех, говорил, что домашний любимец — это прежде всего животное, а когда имеешь дело с животными, то тут — как и с людьми — всегда есть место такому, что предсказать нельзя.
Прежде мне казалось, что я знаю Гомера, точно так же, как отец знал наших собак. Если Гомер крутился возле пустой жестяной банки из-под тунца — обнюхивая ее, переворачивая вверх дном, роясь внутри банки с разочарованным видом, — я бы пояснила наблюдателю: «Он не понимает, как оно может так сильно пахнуть тунцом и не быть тунцом». Каждую ночь Гомер спал со мной, засыпая тогда же, когда и я, и спал ровно столько же, сколько и я — но это еще не все. Когда я ела, Гомер бежал к своей миске. Когда я была в особенно хорошем настроении, Гомер уморительно носился по квартире, а его кувырки и прыжки были физическим проявлением того, что чувствовала я. Когда же мне было грустно, то Гомер сворачивался плотным клубочком у меня на коленях, и вывести его из уныния не могли ни любимая игрушка, ни новая банка с тунцом. А когда я переходила из комнаты в комнату, Гомер мог шествовать передо мной, мог бежать вприпрыжку сзади или сновать между ногами. Но ритм наших шагов настолько идеально согласовывался, что ни один из нас ни разу не сбился с шагу, не споткнулся, не зацепил другого. Я могла зайти в темный коридор, когда у моих ног метался Гомер, но и тогда, когда я не могла его видеть, я ни разу не споткнулась об него.