Вок молча повернулся, с неожиданной силой рванул дверь на себя.
— Пусть же тогда тайна проглоченной бумаги сгниет вместе с вашим сыном в земле, в могиле! — в бешенстве закричал в спину старику штурмбаннфюрер. Но старик Вок так и не оглянулся..!
* * *
Густав лежал на тюремной койке, закрыв глаза, стиснув зубы. Тело его было истерзано многодневными пытками, и каждое движение причиняло невыносимую боль. Лишь иногда глухой стон вырывался из его запекшихся губ, и тогда товарищи по камере смачивали его лицо мокрой тряпкой, на мгновение облегчая страдания юноши.
Порой Воку начинало казаться, будто его мать сидит у него в изголовье, положив свою нежную руку на его пылающий лоб, как это она делала всегда, когда он болел в детстве, успокаивая, снимая боль и страх. И тогда он, словно в бреду, обращался к ней, самой дорогой и любимой, поверяя матери свои самые сокровенные мысли…
«Дорогая мама!.. — беззвучно шептал Вок. — Сегодняшний допрос в гестапо был самым кошмарным из всех, которым я когда-либо подвергался, и в моем сердце растет ненависть к гестапо, ко всему режиму. Они не останавливаются ни перед чем, истязая даже престарелых и женщин… Конечно, при мысли о тебе мое сердце сжимается, но я хочу показать, что и самый простой молодой человек из самой скромной среды оказался способным достойно встретить испытания, которые уготовила судьба.
…Не опрометчиво ли я поступил, — обращался Густав к отцу, — когда пренебрег советами друзей, отказался бежать из Вены, чтобы избежать ареста? Дорогой отец! Я боялся, что фашисты начнут мстить за меня, бросят в тюремные подвалы, вышлют в концлагерь тебя, мать, Эльзу… Огради свое сердце, отец, броней твердости и прости меня, что мне оказалось невозможно отвести от тебя глубочайшие страдания. Но ты, как никто другой, знаешь меня и понимаешь, что я не мог поступить иначе. Взгляни на мир: сотни тысяч, миллионы людей должны расставаться с жизнью. Перед этим отступает на задний план судьба одного человека… Как хорошо, что жизнь всегда приносила мне только борьбу…»
…Густав открыл глаза. Боль стала глуше, отступила, давая передышку израненному телу. Вок приподнялся на локтях. Как он хотел подтянуться сейчас к окошку камеры, сквозь толстые решетки голубевшему ярким светом свободы!
Гестаповцы, выпустив Эльзу, рассчитывали поколебать этим Густава, погасить его волю к сопротивлению, сделать податливым, как воск. А если бы этого не случилось, то, наоборот, запугать его тем, что его невеста будет снова схвачена и теперь будет подвергнута в гестапо тем же зверским пыткам, что и он…
Но если бы гестаповцы знали, с какими мыслями о своей невесте приходил в себя после допросов Густав, когда тюремщики бросали на бетонный пол его истерзанное, окровавленное тело… Вот и сейчас, жадно вглядываясь в далекий квадрат голубого неба, Густав в бреду снова разговаривал с ней.
«Эльза, ни ты, ни я не нуждаемся в сострадании. Мы знаем, что наша жизнь не была напрасной. Подлинное величие человека проявляется во время величайших опасностей…»
— Густав, ты слышишь, Гитлер терпит под Курском поражение! Красная Армия громит танковые армады фашистов!
Вок вздрогнул: не галлюцинация ли это? Но вот к нему подошел один из узников, выполнявший в камере обязанности читчика единственной газеты, которую разрешало тюремное начальство, геббельсовского «Фелькишер беобахтер».
Густав впился взглядом в строки сводки фашистского верховного командования. Со скрежетом зубовным гитлеровская ставка сообщала о «переходе к обороне» и «выравнивании» линии фронта на отдельных участках Курской дуги немецко-фашистских войск.
Вокруг койки Густава собрались все узники, делившие с ним в камере лютые невзгоды фашистского застенка.
— Товарищи, друзья, — заговорил Леопольд Шмид, венский трамвайщик, потомственный пролетарий, схваченный гестапо еще в самом начале войны за то, что он собственноручно написал, размножил и распространил листовку с призывом помогать Красной Армии в ее сражении с фашистской Германией. Шмид был в тюрьме «стариком».
— Я сегодня вспомнил, друзья, осенние дни 1941 года, — взволнованно говорил Шмид. — Гитлеровские войска стояли тогда под Москвой. Некоторые в камере даже потеряли надежду на то, что Красная Армия сможет остановить фашистскую военную машину… И вот сегодня у нас с вами новый большой праздник! С новой победой, друзья!
Густав пробыл в камере пока еще меньше всех, но он успел уже ощутить тесное единство со всеми товарищами, убедиться, как объединены, сплочены борцы Сопротивления, антифашисты. Борьба с ненавистным врагом, за победу над нацистской Германией и освобождение порабощенных немецко-фашистскими оккупантами стран Европы не затухала и в казематах гитлеровских тюрем. До сих пор товарищи Вока по камере с волнением вспоминали и заново переживали Первомай, отмеченный всеми узниками по-боевому: бесстрашно, в пролетарском строю.
1 мая 1943 года, рассказывали Густаву его товарищи по камере, по всем камерам в знак протеста против фашистского режима узники решили устроить торжественный час. Перед полуднем Леопольд Шмид, староста камеры, где заключен теперь был ефрейтор Вок, произнес короткую речь: «…В происходящих в мире событиях, — говорил Шмид, — развертывается борьба между социализмом и империализмом. Мы знаем и с той же определенностью можем сказать, что точно так же, как на смену старому году приходит новый, победит социализм, новая жизнь!»
Первомай 1943 года запомнился и начальству венской тюрьмы. С утра эсэсовский комендант не покидал тюремного блока. Когда стемнело, охрана чаще, чем обычно, стала освещать со двора прожекторами окна камер.
И вдруг, точно наэлектризованные, все в камерах повскакивали со своих мест. Из окна одной из камер прозвучал юный и ясный молодой голос, и слова его громким эхом откликнулись в тесном, высоком тюремном дворе.
— Рабочие всего мира празднуют сегодня вместе с нами великий боевой праздничный день. Многие пали в борьбе за великие цели, многие заточены за тюремные стены, подобно нам, но миллионы борются против злейшего врага, против коричневой чумы… Победа будет за нами! Да здравствует Первое мая! Да здравствует Красная Армия!
На секунду во всей тюрьме воцарилась страшная тишина, но она тут же растворилась в криках, прозвучавших из каждой камеры. Прожекторы заметались по окнам, охрана побежала по лестницам.
— Давайте споем нашу боевую «Роте фане», — тут же крикнул Шмид.
И все разом, дружно подхватили строфы песни «Красное знамя». И вот уже громким эхом песня откликнулась в других камерах, переходя с этажа на этаж, вырвалась за тюремные решетки, победным пролетарским факелом взвилась над тюрьмой…