эти тихие ранние часы, когда за окном в саду еще лежала ночная тень, а деревья и кусты, запорошенные снегом, мерещились, как привидения, в белесоватом сумраке!..
Давно уже кончились наши ранние зимние вставанья при огне, питье чая и чтение в ночной тишине… Давно уж нет на свете моей милой няни, нет мамы, папы и Всеволода Родионова, и Сашки, и старухи Матрены, и дядюшки Андрея; но теперь, когда я пишу эти воспоминания, они оживают передо мной. И страстно хотелось бы мне снова пожить с ними, той далекой, прежней жизнью, побеседовать по душе, но они безмолвны, они молча проходят передо мной…
В девять часов я шел наверх, в столовую, пить чай, уже «настоящий», с мамой и папой. Тут уж были сливки, булки, еще теплые, только что вынутые из печки. Но чай с няней ранним утром был для меня милее, и живее сохранился в памяти… Вскоре после чая я забирал книги, тетради и шел заниматься с мамой, а затем до обеда бегал на лыжах, гулял с Сашкой по усадьбе, устраивал из снега батареи… В сумерки я усаживался иногда на полу перед топившейся печкой и смотрел на груды горячих угольев, где рисовались передо мной всякие фантастические картины — горы, прорезанные темными ущельями, огненные пропасти, башни на скалах, замки, тут же на моих глазах превращавшиеся в развалины… Вечером, когда зажигали огонь, я принимался за арифметические задачи, заучивал французские и немецкие стихотворения, читал хрестоматию, чертил географические карты на память; помню, что мне хорошо удавались Аппенинский и Пиренейский полуостровы, Дания, Швеция, Норвегия и Балканский полуостров с Мореей. Франция, а уж в особенности Австрия, Пруссия и Германия выходили плохо. Я никак не мог освоиться с королевствами, герцогствами и княжествами, составлявшими в ту пору Германский союз. Ведь в среде владетельных особ в Германии бывали тогда, например, и такие микроскопические правители, как граф фон Лимбург-Штирум, армия которого состояла из одного полковника, шести офицеров и двух солдат…
После вечернего чая я шел наверх, и мама читала мне вслух, или же я оставался в своей комнате, рисовал карандашом или тушью (я очень любил рисовать), то брался за книгу и читал или про себя, или няне вслух. Няня любила слушать сказки Пушкина, но баллад Жуковского терпеть не могла и вообще недолюбливала рассказов о привидениях и мертвецах. По поводу «страшных» рассказов няня, бывало, с укором говорила:
— Умные люди… а нагородят такой чепухи, что ночи три не уснешь…
Иногда няня рассказывала мне сказки об Иване-царевиче, о Жар-птице и золотых яблоках, о Волке и Лисице, о Ветре Ветровиче… Этот Ветер Ветрович, по словам няни, жил со своими тремя дочерьми в большом доме, стоявшем в саду, а вокруг сада шла высокая стена… И мне почему-то всегда казалось, что дом Ветра Ветровича должен был походить на наш миролюбовский дом, также стоявший почти весь в саду; только наш сад был окружен не высокой стеной, а обыкновенным забором.
Только одну нянькину сказку я не любил — сказку про «белого бычка». Иногда, когда я приступал к Тарасьевне за сказкой, старушка подсмеивалась надо мною:
— А не сказать ли тебе, батюшка, сказочку про «белого бычка»?
— Ну, няня! — с досадой отзывался я, надув губы.
— Ты говоришь: «Ну, няня!», да я говорю: «Ну, няня!..» А не сказать ли тебе сказочку про «пестрого бычка»? — с невозмутимым видом продолжала Тарасьевна.
Поневоле приходилось молчать, а иначе пришлось бы еще долго слушать эту однообразную, скучную до одури сказочку.
В девять часов подавали ужин, и тем наш деревенский день кончался. Тотчас же после ужина я прощался, — целовал у отца руку, усаживался к маме на колени, обнимал ее за шею и целовал ее несчетное число раз. Она ласково приглаживала мои вихрастые волосы и говорила:
— Ну, ну, будет! Иди же… Пора спать!
И я по полуосвещенной широкой лестнице спускался вниз, для краткости иногда скатываясь по перилам. Ложась спать, закутываясь в одеяло, я обыкновенно говорил:
— Спокойной ночи, няня!
— Спи, голубчик, с Богом! — неизменно отзывалась няня.
И я спокойно скоро засыпал… Так шла и проходила зима…
* * *
Когда отец был в ополчении, на нашем семейном совете порешили, что меня пора отдать в гимназию (мне тогда было уже 12 лет), и мама отправилась со мною в Вологду.
В гимназии при расставаньи я горько-горько плакал, повиснув на шее матери. Плакала и мама. Это была первая разлука и мои первые горькие слезы, горячие слезы, от которых надрывалась моя детская грудь…
Началась казарменная гимназическая жизнь, с ее горем и радостью, с ее тревогами и заботами, с темными опасеньями и мечтами…[6]
На этом обрываются светлые, солнечные воспоминания из моего раннего детства.
В гимназии
I.
В феврале 1856 г. я поступил своекоштным воспитанником в так называемый дворянский пансион, находившийся при вологодской гимназии, и оставил его в июне 1863 г., по окончании гимназического курса. Таким образом, мое пребывание в этом пансионе охватывает период времени немного более семи лет. Я поступил в гимназию в ту темную, глухую пору, когда наш пансион представлял собой тесный, замкнутый мирок…
Строители гимназии, говорят, хотели первоначально придать зданию вид буквы П, но, по недостатку денежных средств или по чему-нибудь иному, не