Замполит, утратив терпение, выхватил у Прохорова листок и повернул его с головы на ноги.
— Меньше за воротник закладывать надо, — проворчал он. — Коньяк, понимаешь, пьют, — покрутил бутылку и опять поставил на стол, — об этом я еще проведу с вами беседу, товарищ лейтенант.
Теперь текст на листе стал предельно ясен. Напечатано было по-советски, грамотно и разборчиво. Прохоров читал:
«Соцобязательство боевой части № 3 подводной лодки С-20.
…все свои дела мы посвящаем родной Партии. Каждый из нас обязуется высоко нести честь и достоинство советского моряка-подводника.
Мы обязуемся:
Проявлять высочайшую бдительность при несении ходовой вахты.
Развернуть борьбу за секунды при выполнении боевых нормативов.
Внести 15 рацпредложений.
Отработать взаимозаменяемость внутри команд.
Освоить смежные специальности…»
— Ну, как? Все понял? — спросил Демин.
— Абсолютно, — кивнул Прохоров.
— Согласен?
— Согласен.
— Тогда подпишись, — потребовал замполит.
Прохоров взял у него ручку с красными чернилами и размашисто написал поперек листа: «С херней согласен. Адмирал Прохоров».
Демин смотрел на листок и не верил своим глазам. Он уже собирался попросить объяснений, но не успел. Прохоров вскочил из-за стола, увидев входящего в зал комлодки Сабанеева. Вот он — враг номер один. С ним надо расправиться сейчас же, не теряя ни секунды. Все равно им не ужиться вдвоем ни на земле, ни в море, ни в походе, нигде…
— Ах ты, собака! Хватит тебе мою кровь лакать! — исторгнул неистовый вопль Прохоров, схватил за горлышко полную, неоткупоренную бутылку.
Никто не сумел предотвратить нападение. Прохоров мгновенно очутился перед командиром лодки и обрушил ему на голову свое оружие. Сабанеев повалился навзничь. По лицу его текла смешанная с коньяком кровь. Прохоров, не оглядываясь, побежал вон из ресторана. Перед ним испуганно расступались.
Устремился в сторону гавани. За ним, несомненно, уже гнались. Выслали противолодочные корабли. Расстреляют в упор, закидают бомбами. Спасти могло только срочное погружение. Ветер над гаванью расчистил от туч кусочек неба, засветились звездочки. Одна, другая… а вот и третья!..
Прохоров побежал вдоль пирса. У лодки нес ночную вахту часовой. Матрос-торпедист Иван Булкин. Бледный, курносый блин, только что из деревни, накрытый форменной шапкой. Булкин проводил своего командира удивленно вытаращенными глазами.
Прохоров остановился на свободном пространстве, где взметались и заливали причал волны.
— Срочное погружение! — закричал он приближавшемуся Булкину. — Заполнить цистерну главного балласта! Носовые аппараты — товсь! Первый аппарат — пли! — Прохоров, взмахнув рукой, прыгнул в кипящую, бурную пену.
«Приму вне очереди» — говорил ему нежно вибрирующий голос. И он, горя безудержным вожделением, гигантский осьминог, сжимал в объятиях субмарину, увлекая ее в темные, загадочные глубины, и железные ребра ее трещали.
Булкин, сбросив с себя автомат, полушубок, ринулся в ледяную воду спасать сбесившегося командира. К месту происшествия сбегались люди.
ОБ ОТЦЕ
— Третий час ночи! — говорила мать, гневно сдвинув тонкие брови. — Ребенка разбудите.
Но ее не слушали. Тускло светившаяся керосиновая лампа, стоявшая в центре стола, позволяла видеть румяные отцовские губы, лениво борющиеся с куском сала, наколотым на вилку. Отец сидел солидно, в расстегнутом кителе, показывая полную фигуру в нательной рубахе. Половина его лица, обращенная к свету, расплывалась в пьяной улыбке.
Старший лейтенант, Гриша Безбородько, боевой друг, плечом к плечу кончали войну в Берлине, — так вот, Гриша раскрыл рот, напоминающий отверстие танкового люка, и загорланил «Катюшу». В пузатом стекле лампы колыхнулось коптящее острие. Гриша тут же пресек песню и предложил отцу:
— Что, капитан, вспрыснем еще разок твоего февралёнка!
Отец был вполне мной доволен. Конечно, может быть, было бы лучше, если бы я дотянул с моим рождением, скажем, до мая. На вольном воздухе пить приятней. Но и февраль чем плох в жарко натопленной белорусской избе. Всем месяцам месяц. Отец повернул в мою сторону свой широкий, потно блестевший лоб. Тот, кого можно было назвать новорожденным, сладко спал в пеленках, убаюканный материнскими коленями.
— Гришка, у меня мировой парень! Будущий танкист. Сразу видно. Это тебе не гусеницами землю пахать. Сам бы такого родить попробовал.
— И родю, — угрюмо отвечал Безбородько. — Подумаешь. Чем я хуже. Вот найду подходящую девку и родю.
Отец оторвал от стола стакан, покачнул его высоко в воздухе, граненый, мутный:
— Ну, поехали! За мужчину!
Выпив, отец встал, икнул и попытался приблизиться к сыну, взглянуть на свое спящее произведение.
Мать зло, сквозь зубы процедила:
— Уйди!..
— Что ты, Машенька? — добродушно удивился отец, отошел и потянулся опять к объемистой трехлитровой бутыли. Но там оставалось на донышке, только стакан ополоснуть. Отец недоуменно воззрился на бутыль.
— Пани Леля, — жаловалась мать хозяйке, — вторую неделю ведь пьет.
Пани Леля засыпала, подперев щеку мясистой ладонью. В отличие от матери, женщины миловидной и хрупкой, пани Леля могла гордиться своей дородностью и квадратным мужским подбородком.
— Машенька, ты себя не мучь, Виктор Титыч образумится. Душевный он у тебя. Такой душевный… — Пани Леля никак не могла быть равнодушна к отцу, начальнику автоколонны, строящей дорогу по западной Белоруссии на Брест. Шофера, отпетые ребята, тоже — готовы были за него в огонь и воду.
Тут Гриша Безбородько всхлипнул:
— Ох, братцы, что-то стало скучно. Патефон, может, завести.
Мать взорвалась:
— А ну, убирайтесь вон со своим патефоном и гуляйте, где хотите. Чтобы мои глаза вас больше не видели!
— Понял, понял, — засуетился Гриша, пытаясь сдвинуться с места. Он жил за перегородкой.
Пани Леля потянулась, изгибая толстую спину, повязала платок на голову и пошла во двор.
Остались одни, семья. Мать положила меня в кроватку, вынула гребень из прически и распустила по плечам свои длинные русые волосы. Отец, сидя у разобранной постели, принялся стаскивать сапог. Сбросил один на середину комнаты. Второй никак не поддавался. Машинально вынул из внутреннего кармана кителя револьвер, положил под подушку и так, как был, с одним неснятым сапогом, повалился на кровать и захрапел.
Пани Леля вышла во двор. Раздувая ноздри вдыхала морозную благодать. Село утопало в молочных сугробах. Над сараем сияли рожки новорожденного месяца. Чем не ягненок.
— Погодите! — со злостью прошептала пани Леля. — Это вам не под поляками. Скоро вам устроят колхозную райскую жизнь…
Треснул выстрел, как дерево от мороза. У самой щеки чиркнул ветерок пули. Пани Леля бросилась в дом, закричала:
— Ой, батька, бандюгиЮтец в одном сапоге и вслед за ним Безбородько, мгновенно протрезвевшие, выскочили в сени и стояли, прислушиваясь, наставив в ночь револьверные дула.
— У, гады недобитые! — тяжело дышал Безбородько. Стояли, слушали. Но кругом было тихо. Как говорится, мертвая тишина.
— Эх, жизнь-копейка, — сказал Безбородько, — в войну выжили, а тут подстрелят, как куренка. Виктор Титыч, пойдем лучше еще хряпнем. У меня полбутылки обнаружилось. Чтоб не скисло.
ЖЕНИТЬБА ДЯДИ
Мужчины в нашем роду уходили один за другим. Но все-таки они успевали жениться и произвести себе замену.
В Питере, на левом берегу Невы, на проспекте Обуховской обороны жил дед.
Электричка везла нас с матерью к Балтийскому вокзалу. Я гордо держал на плечах звездочки морского лейтенанта, на каждом по две. Шинель жала под мышками, новая. Проносилась скучная местность. Симпатичный малиновый беретик нет-нет и косил в мою сторону. Мать сидела прямо и нервничала. Раскрыла сумочку:
— Ну вот, валидол забыла. А ты веди себя прилично. Прошу как человека — пей в меру.
— Да ведь родной дядя женится, — возразил я. — Такое раз в жизни бывает.
Мать всплеснула руками и запричитала:
— Ты же мне обещал! Угробить решил. Хватит мне позориться. Никуда я с тобой не поеду.
— Тише ты, люди кругом, — успокаивал я, озираясь, — шуток не понимаешь.
— Знаем мы, как ты со стаканами шутишь, — буркнула мать. — Весь в отца. Царствие ему небесное…
Малиновый берет смотрел на меня изумительно круглыми ошеломленными глазами. Я уже подыскивал слова, чтобы сказать ей что-нибудь приятное для начала знакомства, но тут электричка прекратила свое движение у конечной станции «Ленинград», и надо было выходить.
Город шумел, мельтешил. Слякоть. На платформе месили ногами грязную снежную кашу. Рядом с мужским туалетом толстая тетка в одетом поверх ватника халате (имевшем претензию на белый цвет) продавала из своего передвижного комода эскимо на палочке. Я глядел в мутный воздух, и мне почему-то захотелось парного молока, как в детстве. Воображение мое разыгралось. Наверное, я уже впадал в идиотизм младенческих воспоминаний. Про меня можно было сказать, что в голове у меня паслась корова Зорька.