Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты серчаешь и пишешь, чтоб я немедля вернулся домой. Не могу я сейчас. Простудился шибко и занемог, а девушка та, Ксюша, которую ты зовешь нечестивой и всяко поносишь, за мной тут ходит, за сыном твоим, из болести его выручает. И если б не она, сгинул бы я, сын твой Сысой.
И любит она меня…»
Вспомнил, как сегодня кинула Ксюша в него вальком, вздохнул со стоном:
«…Страсть любит. И я полюбил ее сильно… Сам знаешь, тятя, для Сысоя девка да баба — что подсолнухи были: разгрыз, плюнул под ноги и иди себе дальше. А к этой присох. И как только ты гнев смиришь, мы приедем и бросимся тебе в ноги. Благослови нас, тятя, на законную жизнь. А раньше я ни за что не приеду, хоть режь…»
Писал и проникался неведомым чувством ликующей просветленности. Вначале была глухая досада на Ксюшу, что убежала с пасеки, что гордячка, не уступила и не пришла к поскотине. Но досада быстро исчезла, и, кончая письмо, Сысой уже благодарил бога, что Ксюша такая.
9.
Время еще не успело вычернить стены конторы на прииске Богомдарованном. Только загар покрыл позолотой медовые бревна, а капли смолы кое-где продолжали сочиться, но пахнет в конторе уже не тайгой, а махорочным дымом.
Недолго существует контора, а успела увидеть многое. Здесь, в угловой большой комнате с окнами на три стороны, лежал на столе убитый Михей. Здесь бушевал подгулявший Устин. Здесь Иван Иванович отдавал приказания от имени Ксюши, и в той же комнате, отдавая прииск Ваницкому, она вывела на белой бумаге «К-сю-ш-а! Р-о-г…» и сразу ушла. Тогда казалось, что ушла ненадолго, что скоро вернется сюда работать. Здесь оставались Аграфена и тихонький, щуплый Петюшка, не по-детски басовитый и рассудительный. Здесь оставалась подруга Лушка и дядя Жура, а в тайге, недалеко, скрывались в ту пору Вавила, дядя Егор, Федор, Иван Иванович.
Сегодня в конторе прииска сидел сам Ваницкий. Тяжелый был день. После подробного доклада управляющего прииском — долгий разговор с членами рабочего комитета. В разговоре с рабочими помогала Грюн. Умница баба. И все же не было ясности, как действовать завтра.
Отошел к распахнутому настежь окну. Обдало запахом меда с лугов, запахом смол из тайги. Вдохнул полной грудью, как студеной водой умылся.
Надо чистить мозги от всякой предвзятости. Поделиться с кем-нибудь своими мыслями.
Ваницкий вышел в коридор и постучал в соседнюю дверь.
— Можно к вам?
— Ваницкий? Войдите.
Евгения лежала на узкой койке, покрытой розовым шелковым одеялом.
— Садитесь и извините за позу. Я немного устала. — Подвинулась к стенке. — Тут не особенно мягко, но зато кровать совершенно без скрипа. Пробовала читать Мережковского — скука. Он специально так строит фразы, такие подбирает слова, чтобы бедный читатель всплеснул руками и вскрикнул: боже, какой умный автор!
Ваницкий бедром ощутил тепло ног Евгении. Сколько раз так случалось, не вызывая особого трепета. А тут… То ли от долгого воздержания, то ли от нервного напряжения прошедшего дня в голове замутилось. Он чуть отодвинулся и, улыбнувшись, провел рукой по лбу.
— Устал я сегодня.
— Я тоже устала. Посидим, помолчим…
— Ни в коем случае. Мне нужно слышать человеческий голос.
— Благодарю за почетную роль граммофона, — рассмеялась непринужденно Грюн. Она лежала, прижавшись к стене, в коротком халатике из линялого ситчика с розоватыми огуречками, такая домашняя, близкая, гораздо более женщина, чем на трибуне, со сверкающей на солнце шапкой рыжих волос. — Предлагаю на выбор: сказки дедушки Андерсена, изречения бабушки Брешко-Брешковской о величии революции или… отрывки из жизни Евгении Грюн.
— Конечно, последнее.
— Мерси за ваш интерес к моей жизни, — и подумала про себя: «У него сильные плечи, руки. Седина на висках, но красив. Честное слово, не хуже многих и многих молодых». — Подумала и ощутила в душе тихие всплески волнения. Оно тоже румянило щеки, и вызывало желание неестественно громко смеяться. Евгения ненавидела нарочито громкий, откровенно призывной смех и сразу же подавила его в себе. Одернув халатик и закинув за голову руки, постаралась говорить как можно естественней, чтоб Ваницкий ни в коем случае не заметил, не догадался о смятении мыслей и чувств.
— Представьте себе, мой друг, — говорила Грюн, — девушка в институте благородных девиц. В ее тайнике в старинном парке лежат сочинения Чернышевского, Лассаля, Маркса, Войнич и Поль де Кока. Конечно, она их читает запоем и видит себя… не смейтесь, не то замолчу. И видит себя то Софьей Перовской, то ослепительной куртизанкой.
Февральская революция. Я, конечно, эсерка, у меня в кармане платья, конечно, браунинг. Свобода! Митинги. Кружится голова. Эсеры из ссылки кинулись в Петроград, поближе к Центральному Комитету, и не будем греха таить, поближе к министерским портфелям, а я… Взяла билет до самого Тихого океана и села в вагон. Там, в далекой Сибири, нет, или катастрофически мало идейных людей. — Так думала я, наблюдая, как за вагонным окном мелькали склоны уральских гор, затем просторы Ишимских степей. Еду, вижу народ. Впервые вижу его так близко. Слышу живую ядреную народную речь и радуюсь: Женька! В первый раз в жизни ты поступила умно! Женька, — ликовала я, — до сих пор разносчик калачей казался тебе олицетворением народа, а теперь ты слышишь думы его, надежды.
Чуть не на каждой станции митинги. Выступают и наши эсеры: на носу пенсне, апломб, как у Юлия Цезаря, а чушь несет, как фонвизинский Митрофанушка, невозможную смесь Пуришкевича с Церетели. Как-то не стерпела я. Вскочила на трибуну. Заспорила. Сама своей смелости напугалась, а вокруг притихли и слушают. Глаза блестят. Кончила — аплодируют и кричат: «Дуй еще». Так я и «дула» чуть не на каждой станции. Втянулась. И, скажу вам без излишней скромности, мне очень понравилось выступать. Это опьяняет сильнее вина…
Ваницкий обхватил руками колени, внимательно слушает.
— На одной станции противник попался из большевиков. Одни мне кричат «дуй», другие ему кричат «дуй». Прямо дуэль. Как-то в женском монастыре я завернула речь о свободе гордого духа и восторге свободной плотской любви и чую по загоревшим глазам монахинь им весьма захотелось почувствовать свободу гордого духа, — закончила Евгения и улыбнулась, как улыбалась, выступая перед изысканной публикой,
— Браво, браво… Грюн, вы очаровательны, вы пленительная загадка двадцатого века, загадка буквально во всем.
— Вы находите? — «Решительно он не плох», подумала Грюн. — Послушайте, мне бы очень хотелось знать, как вы решаете действовать завтра? Знаете, мне бы хотелось быть вашим другом, товарищем, чтобы вы мне и я вам, конечно, доверяли многие свои тайны.
— Я за этим, собственно, и пришел.
— Да? — и потускнела чуть: он пришел… просто-напросто попросить совета. — Я слушаю вас.
— Рабочие предъявляют совершенно несуразные требования: отмена штрафов, десятичасовой рабочий день в шахтах, признание их комитета. Я вижу два выхода. Первый самый действенный — завтра же утром уволить всех до единого. И второй…
Часы в конторе пробили час, а Евгения и Ваницкий все продолжали рассматривать возможные варианты завтрашних разговоров с рабочими.
— Вы социалист и не можете поступать, как Тит Титыч, — говорила Евгения.
— Но снять штрафы — это снять пять-шесть процентов дохода, перестать выдавать талоны в приисковую лавку, разрешить им покупать, где угодно — это еще минус столько же.
— Просвещенный предприниматель рассчитал бы иначе: голодный рабочий даст прибыли рубль, а сытый сработает вдвое больше, и прибыль вырастет минимум втрое.
— Вы большевичка, Евгения.
— Я ненавижу большевиков больше, чем вы, чем князь Львов и ваш душка-Керенскнй, но я рассуждаю реально и прилагаю все силы, чтоб не допустить мятежа. Кстати, вы читали Маркса?
— Конечно.
Евгения вынула руки из-под головы, одернула на ногах халатик, плотнее прижалась к стене. Спор спором, но глаза Ваницкого блестят каким-то особенным блеском.
«Он не хуже других. Конечно, не хуже», — но спор не оставить сразу, и Евгения уже без задора сказала:
— Для победы нужно детально изучить своего врага и прежде всего отчетливо представлять, чего вы хотите, кроме прибылей, само собой разумеется.
— Я знаю. Сейчас… — руки Ваницкого легли на плечи Евгении.
— Сейчас вы больше всего хотите сорвать с меня мой халат и шепнуть на ухо: дайте свободу прекрасному зверю, — говоря так, Евгения и сама разгоралась, и голос ее становился все тише.
— Не томите зверя, Евгения, хочется вам сказать мне сейчас. Сольемся воедино и умчимся в прекрасную вечность.
И тут Евгения неожиданно ощутила усталость и страшную лень. На миг в голове просветлело и замечталось о чем-то неясном, очень хорошем, но Аркадий Илларионович одним выдохом погасил керосиновую лампу, приподнял Евгению, бросил ее на подушки и жадно прильнул к ее губам. Руки Ваницкого привычно находили пуговки на халате.