Однажды на Балканской гряде они впервые услышали пение птицы, бросавшей вызов парившим в небесах хищникам, какой-то болгарский дрозд распевал на разные лады, точно интонировал, часто - по несколько минут подряд. Любица внимательно слушала, словно получая сообщение. Вдруг она высунулась из вязаной шали, в которой ее носил Киприан, и пристально уставилась мимо них. Они последовали за ее взглядом туда, где находилось некое древнее строение, разрушавшееся и перестраивавшееся не единожды в течение столетий, нависавшее над глубоким каньоном, кажется, к нему невозможно было подобраться из-за перекатов реки и отвесных скал обнаженной породы. Сначала они даже не могли в точности сказать, что именно видят, из-за качавшихся портьер тумана, взметавшихся вверх в грохоте столкновения воды и скал.
— Нам нужно вернуться, — решил Риф, — взобраться наверх, попытаться добраться туда, спустившись вниз.
— Кажется, вижу дорогу, — сказал Киприан.
Он провел их к мотку козьих троп. То здесь, то там шаги врезались в скалу. Вскоре поверх бурлящего грохота воды внизу они расслышали хоровое пение и подошли к тропинке, расчищенной от кустов и обломков породы, поднимавшейся в длинных лучах света к высокой поросшей мхом арке, под которой стояла фигура в монашеской рясе, руки протянуты ладонями вверх, словно представляя невидимое приглашение.
Риф достал пачку «Бьял Средетс» и предложил их монаху, который протянул палец, а потом, вопросительно подняв брови, второй, и с улыбкой взял две сигареты.
— Будьте здравы, — поприветствовал его Киприан, — kakvo ima, как поживаете?
Его окинули долгим оценивающим взглядом. Наконец мужчина ответил на английском с университетским акцентом:
— Добро пожаловать домой.
Монастырь принадлежал секте, происходившей от древних Богомилов, не признавших Римско-Католическую церковь в 1650 году, подобно большинству других Павликиан, и вместо этого решивших уйти в подполье. К их вере за эти столетия прилипли более старые, более ночные элементы, восходившие, как утверждалось, к культу фракийского полубога Орфея, расчлененного неподалеку отсюда, на берегу реки Гебрус, в наши дни известной под названием Марица.
Манихейский аспект становился всё сильнее — те, кто находил здесь убежище, непременно становились объектом преследования непреклонной двойственности всего вокруг. Часть послушничества: послушник в каждое мгновение дня должен был со всей ясностью осознавать почти невыносимые условия космической борьбы между тьмой и светом, происходившей неотвратимо с изнанки видимого мира.
В тот вечер за ужином Яшмин издала незаметный возглас узнавания, заметив, что в монастыре запрещены бобы — правило рациона Пифагорейцев, которое, насколько она помнила, соблюдалось и в И. П. Н. Т. Вскоре она узнала еще больше о Пифагорейской акусмате, она чувствовала, что это — весомый довод в пользу общего происхождения учений. Кроме того, она не могла не заметить, что на голове игумена, отца Понко, была татуировка в форме тетраксиса.
Он более чем жаждал говорить об Ордене.
— В какой-то момент Орфей, никогда не чувствовавший себя комфортно в любой истории, которую нельзя спеть, изменил идентичность или медленно смешался с другим полубогом, Залмоксисом, который, по мнению некоторых жителей Фракии, являлся единственным истинным Богом. По словам Геродота, который слышал это от греков, живших вокруг Черного моря, Залмоксис когда-то был рабом самого Пифагора, получив свободу, нажил огромное состояние, вернулся сюда, во Фракию, и стал великим учителем Пифагорейской доктрины.
Икона Залмоксиса была в церкви, где Яшмин и Риф нашли Киприана после вечерней службы, преклонившего колени на каменном полу перед резным иконостасом, на который он смотрел так, словно это — экран кинотеатра, на котором движутся картинки и разворачиваются истории, которые он должен рассматривать. Незатененные лица Залмоксиса и святых. И нечто вроде ясновидения, знание за пределами света сообщало о том, что находится в самом дереве, от чего необходимо освободиться...
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Яшмин встала на колени рядом с ним. Риф стоял неподалеку, держал и медленно укачивал Любицу. Немного погодя Киприан, кажется, зажег обычную свечу.
— Ты выглядишь такой набожной, — улыбнулся он.
— О, ты меня дразнишь.
Он пожал плечами:
— Просто удивился.
— Встретить меня в священном месте. Меня — банальную домохозяйку. Ты забыл церковь в Крастовой Горе, где я впервые узнала не только о том, что мой младенец будет девочкой, но и о том, как именно она будет выглядеть? Я встала на колени и получила это откровение, Киприан, и я молюсь, чтобы на тебя снизошло откровение, хотя бы отдаленно напоминающее это.
Они встали с колен и вышли из притвора, трое и Любица, из запаха мирта в темнеющих сумерках.
— Когда вы уедете отсюда, — тихо сказал Киприан, — я не поеду с вами.
Сначала она не расслышала, что он сказал, и решила, что он злится, собралась спросить, что она сделала не так, но он добавил:
— Понимаешь, я должен остаться здесь.
Хотя Яшмин не решилась ответить, она уже знала об этом. Она почувствовала, что он собирается их бросить, еще во время их турне по французским казино, словно он нашел обратную дорогу — не возвращение к какому-либо известному типу, а, скорее, возвращение жизни, которую он мог забыть или никогда не замечал, всё время ожидая, и она медленно начала понимать, что не может пойти с ним туда, куда он должен пойти, беспомощно наблюдая, как расстояние между ними всё больше увеличивается. Несмотря на самые смелые их надежды. Если бы он совсем расхворался, она бы, наконец, признала и выполнила свой долг перед ним, но это медленное отдаление, словно погружение в трясину Времени, из которой поднимаются миазмы, пар, запах, поднимаются прямо в древнейшие участки мозга, вызывая воспоминания более древние, чем ее нынешняя инкарнация, начало подавлять ее задолго до появления Любицы.
— Возможно, — сказал Киприан настолько мягко, насколько, по его мнению, он должен был это сказать, — возможно, иногда бывает конвергенция в точке неподвижности, не только в пространстве, но и во Времени?
Нежно он это произнес или нет, Яшмин в любом случае приняла это на свой счет. Масштаб ее безгосударственности развернулся перед ней, словно переход неба от рассвета ко дню без теней, блуждания, во время которых она считала домом лишь сеть симпатических духов, выкапывавших ямы под своими ненадежными жилищами, чтобы укрыть ее на одну-две ночи. Их всегда не оказывалось на месте, когда ей нужно было, чтобы они были там.
Со своей стороны, Риф решил, что Киприан просто придумал новый способ обидеться, и вскоре придумает что-то другое.
— Значит, ты решил стать монахиней. И...возможно, они отсекают кое что...
— Они воспринимают меня именно тем, кто я есть, — сказал Киприан. — Никаких больше утомительных вопросов гендера.
— Ты свободен, — размышляла Яшмин.
Киприан оправдывался:
— Я знаю, вы на меня рассчитывали. Даже если я был просто для количества, еще одно дерево в буреломе. Чувствую себя так, словно упал и подставил вас ветру...
— Слушай, ты всегда такой чертовски умный, — сказал Риф, — сложно верить чему-либо тобой сказанному.
— Еще один британский порок. Прошу простить меня и за это.
— Ладно, но ты не можешь здесь остаться. Черт, будь Бернадеттой из Лурда, если хочешь, но не здесь. Понимаю, что это твой личный участок и всё такое, но, ради бога, оглянись вокруг. В одном я никогда не ошибаюсь — всегда чувствую, когда намечается драка. Никакой телепатии, просто профессионализм. Черт, слишком много винтовок Манлихера повсюду.
— О, никакой войны не будет.
Как мог бы кто-то из них сказать: «Видишь, как сложно будет защищать эту местность, никаких четких линий отступления, никакого бегства». Киприан уже должен был знать, что случается с монастырями во время войны. Особенно — здесь, где нет ничего, кроме резни и столетних репрессий. Но такова политика Балкан. Здесь были вопросы поважнее.