А самим бы с Лили — уехать к осени. В Ессентуки, к родителям Лили? В Алупку к Воронцовым? За границу?.. Совсем бы куда-нибудь.
Этого — уже не спасёшь.
171
А сегодняшнее совещание с Главнокомандующими назначили уже в Мариинском дворце, в зале с большим овальным столом. Генералы приехали точно к часу. Часть министров ожидала их тут, остальные прибыли вскоре, все десять оставшихся. От Государственной Думы — сильно обременённый, обвисший Родзянко, с ним Савич. (Многих Гурко узнал этой зимой, при конференции с союзниками.)
А ожидаемых советских — ни одного.
Главных разлагателей — вот их-то и увидеть. Посмотреть им прямо в глаза: что они — не понимают, что делают? Или — прекрасно понимают?
Такого случая объясниться — второго не будет. От этого или дальше покатится — или всё-таки можно остановить? объяснить им?
Пока разговаривали, расхаживали, звонили в Таврический дворец.
Уже, мол, выехали, на четырёх автомобилях.
Так. Подождали ещё.
Ввалились. Много их. (Любопытно посмотреть на Главнокомандующих?)
В первомартовские дни в далёких местах фронта, ото всех петроградских событий получая только обрывки телеграфных лент, — разве можно было представить себе и этих вылазней, и их чудовищную будущую власть? Где они все прятались раньше? И не военные, и не государственные люди, неизвестно откуда взникшие, пятого и десятого плана, — и почему же именно им досталось решать судьбу русского государства? (Узнал по минскому съезду Скобелева с грозной генеральской фамилией, помнил его наглую там речь против офицерства. Сейчас стал чистенький, в галстуке, очень бережная причёска и чуб напускает. Просто дурак, написано за версту.)
В совещании более позорного состава ещё никогда не участвовал генерал Гурко.
Расселись, вся генеральская малая кучка рядом. Невозмутимый, мягкоголосый князь Львов вступил: сегодняшнее заседание устроено для того, чтобы вы, господа, своими собственными ушами услышали о положении дел из первоисточников, и сделали бы свои выводы.
Слово Алексееву. Тот встал, поправил очки, прокашлялся и тихо, не напрягая голоса:
— Я считаю необходимым говорить совершенно откровенно.
Если б это было так. Но совершенно откровенно — Главнокомандующие могли говорить только между собой, три дня назад в Ставке, и в поезде. Уже вчера перед несколькими министрами не стало той простоты, генералы почему-то стали замазывать и обнадёживать.
— Нас всех объединяет благо нашей свободной Родины.
Да не всех... Кого — Интернационал.
— Цель одна — (и тоже не у всех одна) — закончить войну так, чтобы Россия вышла из неё хотя бы и уставшей и потерпевшей, но отнюдь не искалеченной.
О переброске немецких сил на Запад. О доверии союзников.
— Казалось, революция даст нам подъём духа. Но мы пока ошиблись. Не только нет подъёма, а выплыли самые низменные побуждения. Причина та, что теоретические соображения брошены в толпу, истолковавшую их неправильно. Лозунг „без аннексий и контрибуций” приводит необразованную массу к выводу: для чего жертвовать теперь своею жизнью? Однако: на каких условиях кончать войну — должно обсуждать правительство, а не армия.
И — (совсем неожиданно, ни к чему) — о хаосе, который может возникнуть при конце войны, при демобилизации.
Хотя бы вчерашнее всё повторил. Нет, смазал, и коротко, робеет перед этой глазастой ордой. И передаёт слово Брусилову.
А Брусилов — и вчера уже достаточно сдал. И сейчас настороженною узкой голой головой водит, тонко-тонкоусый, как бы не ошибиться, не сказать невпопад. Да он-то никогда не ошибётся. О недостаче кадрового состава, офицеры молодёжь, кадровых солдат и вовсе не осталось, пополнения обучены плохо.
— ... Переворот, необходимость которого чувствовалась, который даже запоздал, упал всё-таки на неподготовленную почву... Были, конечно, виноватые из старых начальников, но все старались идти навстречу перевороту, мы шли навстречу, а то может быть он не прошёл бы так гладко.
Выставил гладкие щёки, хоть бы чуть покраснел.
И офицеры встретили переворот радостно. Но им нанесли обиду. Приказ №1 смутил армию.
— Свобода подействовала одуряюще на несознательную массу. Но оказалось, что свобода дана лишь солдатам, а офицерам довольствоваться только ролью париев свободы. И 75% их не приспособилось к новому строю, спряталось в свою скорлупу, не знает, что делать. За что они заподозрены в измене народу?
Он знает и любит солдата 45 лет. Но необходимо разъяснить и внушить солдатской массе.
— В одном полку мне заявили: „Сказано без аннексий, так зачем нам эта гора?” Я долго убеждал полк. А передо мной появился плакат: „мир во что бы то ни стало, долой войну”. Мол, неприятель у нас хорош, сообщил нам, что не будет наступать, если не будем наступать мы, — так зачем нам калечиться? Нам важно вернуться домой и пользоваться свободой и землёй.
Рассказал порядочный случай и тут же вильнул, Главколис:
— Но это случай единичный. Чаще войска отзывчиво относятся ко взглядам о необходимости продолжать войну.
Что врёт? Где он это видел?
— Воззвания противника... братания... распространяемая в большом количестве газета „Правда”... Подтвердить авторитет офицеров... Я — делаю всё возможное. Но взываю к Совету...
И куда же делся весь его ставочный надрыв, и уходить с постов? Как испугавшись, что наговорил тут лишнего, кончил вдруг:
— Мы приветствуем от всего сердца коалиционное правительство!
А ведь сам же и настаивал ехать в Петроград. Для чего мы ехали? Вот для таких речей?..
По уговору с Алексеевым Львов пригласил теперь выступить Драгомирова.
— На Риго-Двинский фронт, прикрывающий Петроград, формальные распоряжения всегда приходят позже, чем солдатская живая почта. И в армиях создалось впечатление, что начальство скрывает получаемые приказы, и усилился раскол между офицерами и солдатами. После больших усилий удалось привести войска в более или менее нормальное состояние. Под словом „нормальное состояние” я понимаю лишь прекращение эксцессов.
Он стоял прочно, коренастый, сдержанный, похожий на своего покойного знаменитого отца, — а голос был труден, трудней от фразы к фразе:
— Господствующее настроение в армии — жажда мира. Популярность в армии сегодня легко может завоевать всякий, кто будет проповедывать мир. Приходящие пополнения отказываются брать оружие: „на что нам оно, мы воевать не собираемся”. Приходится даже следить, чтобы в окопах не разбирали обшивку на топку.
А Гурко зорко рассматривал советских. Невыразительные сидели. Не видно, чтобы взволновались.
— Мы... все желали переворота. — (Гурко удивился.) — Но ужасное слово „приверженцы старого режима” выбросило из армии лучших офицеров. Ещё более опасен развившийся у солдат эгоизм. Трудно заставить сделать что-нибудь во имя интересов родины. Каждая часть думает только о себе. То, что раньше выполнялось беспрекословно, — теперь вызывает целый торг. Чувство самосохранения развивается до потери всякого стыда и принимает панический характер. Приказывают перевести батарею на другой участок — тут волнение: „вы ослабляете нас, значит вы изменники!” На передовые позиции отказываются идти под самыми разными предлогами: плохая погода; не все в полку прошли банную очередь; два года назад уже стояли под Пасху на позиции, теперь не пойдём. Гордость принадлежности к великому народу — потеряна, особенно среди солдат из поволжских губерний: „нам не надо немецкой земли, а до нас не дойдёт ни немец, ни японец”.
Его скрытое напряжённое волнение всё больше выходило наружу, хотя он даже рук не сдвинул, как держался за спинку кресла впереди себя.
— А кое-где — стреляли по своим офицерам... И были убитые.
Остановился, не в силах говорить. Продолжал, пересиливая спазмы горла:
— Вместо пользы — переворот принёс армии колоссальный вред. И если так будет продолжаться дальше, армия — прекратит существование. Нельзя будет думать не то что о наступлении, но даже об обороне.
И — замолчал. Как кончил. Но не изменил позы, не показал конца. Отдышивался? И тогда:
— Мой отец ещё в 60-х годах прошлого столетия начал борьбу за раскрепощение солдата и введение разумной, а не палочной дисциплины. Ему, тогда ещё капитану, Александр II сказал: „Я требую от тебя дисциплины, а не либеральных мыслей.” Не мне, его сыну, стоять за сохранение старого порядка. Но всё, что делается теперь, — губит армию. Нам — нужна власть. Вы, — смотрел прямо туда, в гущу советских, — вырвали у нас почву из-под ног. Потрудитесь теперь её восстановить.
И сел.
Молодец. Не увиливал.
Львов пригласил Щербачёва. Гурко оставляли на заедку.
Встал худой высокий Щербачёв, с кавалерийскими усами. Он был и учён, одно время начальник Академии генштаба, и много прошёл строевых должностей, без блеска, но и без изъяна, и приближен был в государеву свиту — за боевой успех в первые же дни как Государь стал Верховным.