свою ветхость. Неопрятно торчали локти из рукавов и мосластые колени из нитяных колгот.
Лицо бабки — земляного колера — напоминало печеную картофелину, и все взялось швами вокруг стиснутого рта.
Старуха опиралась на перевернутую метлу и шумно дышала.
Василий следил за незнакомкой из-за пышного коровяка, утыканного желтыми цветочками, прижав к траве башку и передние лапы и нервно дергая хвостом, и даже не догадывался, как торчит кверху из травы его приподнятый зад. А бабка прятала в морщинистых бледно-розовых веках злые глаза и неслышно смеялась.
Она остановилась у выбеленного временем, ошкуренного бревна, упирающегося сучьями в небо и землю, и сбросила со спины вязанку хвороста. Поставила рядом корзину и стала накрывать обед.
Бабка так тянула время, будто собиралась разложиться тут навсегда — в обоих смыслах. Стелила платочек, смахивала с него невидимые пылинки…
Красиво раскладывала на платочке снедь: яичко, сваренное вкрутую, кусочек ржаного хлебушка, перышки зеленого лука… А напоследок вытянула из корзины плотно завернутый в тряпицы котелок. Не спеша размотала. Сняла крышку — и над дорогой, обочиной и опушкой потек сытный мясной дух.
Василий подавился слюной и закашлялся. А бабка, проткнув прутиком, вытянула из котелка упитанную розовую сардельку и, презрев зеленый лучок и яички, смачно надкусила парой сохранившихся во рту желтых зубов.
А второй сарделькой — на веревочке — соблазнительно помахала в воздухе.
Василий метнулся к бабке, преодолев природную брезгливость. И взорав, впился в сардельку зубами, едва не откусив бабуле палец. Он выл, урчал, таскал сардельку по травяной обочине, прикусывая и чувствуя, как на нежный язык и истомившееся небо брызгает теплый мясной сок.
Василий забыл о бдительности, вкушая. Он вообще обо всем забыл.
И поплатился.
На него бухнулась та самая, растрепанная, но еще крепкая ивовая корзина, накрывая целиком. Бабка уселась сверху, отирая «трудовой» пот. Можно подумать, сильно намаялась, ловя бедного кота.
Сардельку Василий на нервах и с голодухи все-таки доел. Вроде не отравленная была.
Земля дрогнула под тяжелыми мужскими шагами. Корзину со всеми ее щелями накрыла тень. И красивый баритон изронил:
— Матерый баюн.
— Я его первая поймала! Посиди пока на корзине!
Бабка зашарила под бревном и вытащила спрятанную в густой лохматой траве метлу. А вместо нее подсунула хворост и остатки трапезы, кое-как увязанные в платок.
— Подмогни!
Вместе с неизвестным, одетым в черное — больше расстроенный Василий сквозь щели разглядеть не смог, — бабка перевернула корзину и прикрутила крышку прежде, чем баюн рванулся наружу. Поднатужась, они подвесили узилище с котофеем на ручку вздрагивающей метлы. Бабка уселась верхом и стукнула каблуком о каблук.
Метла взлетела. Чернавец, распахнув плащ, словно ворон крылья, взметнулся следом.
Василий заверещал, видя, как земля уходит из-под ног. Вернее, из под дна корзины.
— Не вздумай запеть! — предупредила вредная бабка. — Уроню — костей не соберешь.
А корзина — это тебе не переноска. Она топорщилась прутьями, впиваясь в самые деликатные места. Но сильнее всего была ранена Васина гордость.
А еще его отчаянно тошнило от качки. И не важно, что в желудке, кроме сардельки, ничего не было. Тут уж точно не до песен.
Летели они плохо, но недолго.
Внизу мелькали верхушки деревьев. Василий жмурился и в панике вцеплялся в прутья. Чуть когти себе не сломал. А что было бы, если бы проломилось дно?
Приземлились они в каком-то зловещем месте.
Вокруг млел в зное пышный август, а в лесу этом творилась мертвежуть. Голые черные деревья, желтая и черная плесень на них, белесое небо наверху — вот и все цвета. Голодно, холодно, неприютно.
А еще черепа на кольях, обращенных наружу огромного, утоптанного двора. Какие звериные, а какие человечьи. Часть черепов пожелтела и покрылась плесенью от старости, часть была чистенькой, вот только что вываренной в кипятке.
Мерзко, когда бабка — людоедка, чудовище с мокшанских болот. А если котоедка? Пропадать тебе, Василий, ни за что…
Баюн даже всплакнул бы от жалости к себе, но любопытство пересилило. И он сквозь щель корзины выглянул наружу.
Главным во двор выпячивался терем. Или хоромы. Высокие, из неохватных бревен. Пять окошек в кружеве ставенок и наличников находились на высоте двух человеческих ростов.
Иногда под хоромами раздавалось копошение и выглядывала когтистая куриная лапа. И остро и кисло воняло куриным пометом.
Конечно, в хоромы баюна не пустили.
Для проживания определили тот самый пустой, утоптанный двор — взлетную площадку для метел. Без разговоров приковали цепью к толстенному, глубоко врытому в землю столбу — на столбе были отметины от цепи и кровь. Рядом оставили миску с костями и миску с водой. Живи как знаешь. Хоть накручивай тяжеленную цепь на столб, хоть раскручивай, хоть ходи по ней — все одно сказка страшная. Других не написали.
Еще можно плакать и петь — только шепотом. Споешь громче — в окно добротного терема полетит сапог с железной оковкой по носу и набойками, оставит в шерсти на боку подпалины, вонь горящего волоса и лютую боль.
Раны заживали почти сразу, но шерсть оставалась плешивой, и больно было жесть как.
Василий старался не конфликтовать. И истерики бабкиной помощницы Гули Гулишны выслушивал терпеливо, подобрав под себя передние лапы и покаянно свесив башку.
— Навязался аспид, — гуторила девка, шмякая под нос баюну миску с остатками каши, рыбными костями и прочей всякой дрянью. — Мало мне клети мести, баню топить, мокриц ейных и жаб мыть. Тебя еще, проглота, обихаживай. Сидишь тут кум королю песенки мурлычешь, а вся работа на мне!
Пока старуха не видела, Гулишна даже пыталась оттоптать Василию хвост, но Яга заметила, и непотребства прекратились. Даже еда получше стала, хотя, Василий все одно был уверен, в этом доме лучше свиней кормят, чем его.
И крыши над головой никакой. (Спасибо, хоть дождя в этом мертвом лесу тоже нет.) И цепь с ошейником всю шею стерла, и хвост по грязи волочится… А… грязи тоже нет. Утоптанная до каменной звонкости земля. И песка немного. Ровно нужду справить и прикопать, зайдя за столб, чтобы хоть так создать видимость уединения.
Сидеть на цепи гордому Василию было обидно, противно, мерзко. И быть у всех на виду в этом своем положении. И даже не быть в состоянии хотя бы Гулишне рассказать, что он не кот.
Вот и торчал, и пялился по сторонам, изучая временное свое пристанище.
По углам обширного, как стадион, двора имелись в изобилии хозяйственные постройки с продухами: из таких же могучих бревен, что и терем, и с воротами, которые не пробьешь