И все равно мы с братьями и сестрами перед каждой едой были голодны, как акулы, зато после еды — сыты, как киты в сельдяном косяке.
Не знаю, за какие заслуги, может просто за красивый почерк и знание хохдойч, в 1855 году отца назначили фогтом Моордика. Ничего общего с должностью фогта Гесслера[7], о котором писал Шиллер, этот пост, конечно, не имел. Просто отец был своего рода старостой хутора из шести дворов.
Шлезвиг-Гольштейн входил тогда в состав Дании. Правили в нем так, как это повелось со времен Тридцатилетней войны. Поэтому наш Моордик принадлежал монастырю Итцехоэ, а вся остальная деревня Хорст — монастырю Ютерсен.
Таким вот образом наша деревня и оказалась разделенной на две части, и в одной из них — Моордике — фогтом был мой отец. На запад, север и юг за нашими дворами тянулись марши[8], где до самого горизонта простирались летом зеленые луга с пасшимися на них стадами черно-белых или красно-белых коров. В летние дни небо звенело ликующими песнями жаворонков. Зимой вся местность была затоплена. Насколько видел глаз, повсюду над лугами плескалось Северное море. Лишь дома да дамбы с проложенными на них дорогами чернели над водой.
В морозы первыми замерзали залитые водой луга, а потом уже канавы и каналы. Луга тянулись полосами шириной всего в несколько десятков метров, зато длиной до километра. Эти полосы были окружены канавами, которые вливались в широкие главные канавы (по сути дела каналы) — веттерны.
Вдоль веттерна, по дамбе, шла дорога. По другую сторону канала располагались все шесть крестьянских дворов нашего Моордика. К каждому двору вел деревянный мост. Стоит ли говорить, какой жизненно важной целью было для деревенского мальчишки научиться влетать с лихим разворотом на подводе с узкой дороги на такой мост, не задевая при этом большущего углового камня, специально положенного для защиты перил от подобного маневра.
Благополучно въехав на мост, подвода громыхала по толстым смоленым бревнам и попадала в большой двор. Крестьяне в Моордике достатка были весьма среднего, однако любой крестьянский двор на маршах всегда отличался неким величием, словно корма хорошего брига. Если, конечно, слово «величие» вообще применимо к мощенному булыжником двору с навозной кучей в углу и крытым соломой домом.
Двор был около 50 метров в длину и почти столько же в ширину. Каждую субботу его подметали, это было обязанностью детей. Траву и мох между камнями мать и прислуга тщательно выпалывали острым ножом через каждые несколько недель. Главным украшением двора была большая навозная куча прямоугольной формы, которую отец постоянно заботливо подравнивал. Я с детства научился уважительному отношению к работе, и это очень пригодилось мне потом, на парусных кораблях. Всякую работу важно не только хорошо выполнить, она должна еще и смотреться, иметь законченный вид, я бы даже сказал — законченную форму. То ли прямоугольную, как четкие линии мачт и рей стоящего в гавани барка, то ли круглую, как бухта троса.
Аккуратным и налаженным был и наш дом. Люди и животные в мире и согласии жили под общей длинной соломенной крышей. Впрочем, соломенная наша крыша была не из соломы, а из камыша, который каждую осень срезали по канавам и вязали впрок для кровли. На продольных сторонах кровля так низко свисала над землей, что стоять под ней взрослый человек мог только пригнувшись. Фасады смотрели на запад и восток, чтобы меньше было сопротивление вечным западным ветрам.
Дом делился на две неравные части. Большая была отведена под сарай (впрочем, он же был и хлевом, и стойлом, и еще много чем другим), въезжать в который можно было прямо с дороги через ворота, достаточно большие для проезда подводы, доверху нагруженной сеном. Ворота сторожил Гектор, злющий пес, прикованный длинной цепью к косяку. В непогоду через лаз, проделанный в стенке сарая, он забирался в свою конуру — набитый соломой ящик.
В сарае с глиняным полом могли поместиться две фуры для перевозки снопов. Снопы и сено мы сбрасывали с телеги вилами прямо на пол.
Справа, за дощатой перегородкой, стояла наша лошадь. К стойлу примыкали кладовки для хлеба и для инструментов. По левую руку, за каменной стенкой, мычали наши коровы. Зимой сумрачный сарай, скупо освещаемый лишь двумя крохотными оконцами, прилепившимися возле большой двери, обогревался только дыханием животных.
В меньшей части дома, в самом его конце, были жилые помещения. Справа — каморка прислуги, за ней — кухня, в которой по существу и проходила вся наша семейная жизнь. Полы и здесь были из утрамбованной глины, особенно плотной на тропках, которыми хозяйки сновали от плиты к столу и обратно.
Наружная дверь, ведущая в огород, летом всегда оставалась полуоткрытой. Верхняя и нижняя половины этой двери могли открываться независимо одна от другой. Открытая верхняя половина была в кухне как бы вторым окном и одновременно душником, через который вытягивались кухонные ароматы. Стены на половину высоты были облицованы делфтским кафелем. На плитках синим по белому изображались сцены из библейской истории, в основном связанные с мореплаванием. Ной загружает свой ковчег, а на заднем плане накатываются волны всемирного потопа. Кит заглатывает много большего по размерам Иону. Христос шествует, аки посуху, по водам Генесаретского озера к лодке своих апостолов. Были там, впрочем, и плитки с картинками на мирские темы: машут крыльями голландские ветряные мельницы, парусники идут по каналам, на берегах которых пасутся тучные стада пестрых коров.
Почти половину кухни занимала плита, топка которой закрывалась дверцей на медных шарнирах. Чистить эти шарниры полагалось в специально отведенный день золой, разведенной на слюнях. Этой чудо-пастой их надраивали до зеркального блеска. Топливом служили хворост и торф. Каждое лето мы ездили на болото, срезали верхний, светлый, слой торфа, а черный торф «пекли» на солнце. Процесс «выпечки» был весьма несложен: густой черный ил из нижних болотных пластов набивали в деревянные формы. Потом формы раскрывали, и из них выпадали аккуратные торфяные куличики, которые за три месяца спекались в твердокаменные бруски.
В самом конце дома размещалась «зала». Собственно, кроме этой залы, других комнат у нас и не было. Пол здесь был деревянный. Половицы — из широких, гладко оструганных досок. На окрашенных в светло-голубое стенах висели картины, в основном религиозного содержания. Мебель — во вкусе тогдашних традиций. Пользовались залой только по большим праздникам, а также по случаю крещения детей, конфирмации[9] или траура. Нам даже и в голову не приходило, что это помещение может служить для каких-то повседневных занятий. Нет, оно просто было свидетельством нашего достатка: вот-де мы какие — можем позволить себе иметь залу.