Сева далеко не сразу признал себя ненормальным. В конце концов, он пришел в бригаду заработать денег, а вовсе не из-за Клима. Только к концу первой зимы, после полусотни выходов на работу он осознал истинное положение вещей. Прозрение настигло его в раздевалке, если так можно было назвать крошечный закуток под лестницей с двумя шаткими скамейками и, само собой, даже без водопроводного крана. Привалившись к стене и расслабив гудящее тело, Сева сквозь полуприкрытые веки наблюдал за своими товарищами, привычно думая о том, какие же они все психи, как вдруг Струков сказал, совершенно ни с того, ни с сего:
— Вот смотрю я на тебя, Сявка… ну и псих же ты! — он упорно именовал Севу «Сявкой», и Сева не возражал, понимая, что речь идет об одном из немногих доступных Струкову способов самоутверждения.
— П-псих? П-п-почему? — ошарашенно спросил Сева, заикаясь от неожиданности.
— Почему? — осклабился Струков и повернулся к остальным, призывая их в свидетели. — Слышите, бичи? Он еще спрашивает «почему»!
Сева обвел взглядом ребят и вдруг понял, что они на сто процентов согласны со Струковым! Сережка улыбался, не отрываясь от плана «острова сокровищ», Шварценеггер дебильно покачивал головой, и даже Клим, сразу уловив севину растерянность, смотрел несколько виновато.
— Струков, оставь человека в покое, — устало сказал бригадир. — На себя глянь. Я тебе говорил здесь не квасить? Говорил?
— Так я ж не во время работы, Клим… Я вот только сейчас глотнул, истинный крест! У меня вот с собой… кто-нибудь хочет?
Тема переключилась на струковский алкоголизм, но Сева не участвовал в общем полушутейном обсуждении, пораженный сделанным открытием: он тут, пожалуй, самый ненормальный из всех. Ненормальный именно своей нормальностью, потому что нормальность эта нормальна для внешнего, обычного мира там, за забором, а здесь, в мире психов, она является ни больше, ни меньше, чем вопиющим отклонением от нормы. Что ты тут делаешь, парень? Эй, очнись!
Клим подошел, присел рядом на скамейку, раскрыл блокнот, глянул исподлобья быстрым внимательным взглядом.
— Так, Всеволод. Когда ты у нас в следующий раз выходишь? В четверг? Ну и ладно, я понял… — встал, потянулся и продолжил уже отходя, как бы невзначай: — Да не переживай ты так. Все мы психи и ничего, живем. Правда, граждане халтурщики?
— Тут соседний колодец особенно интересный, — невпопад отвечал Сережка. — На третьем этаже в крайней комнатухе до войны старушенция проживала. Уплотненная княгиня. Ох, чует мое сердце…
— Замочил твою старушку красный матрос Раскольников, — захихикал Струков. — Топором замочил. И ейную домработницу графиню Лизавету тоже кокнул. И все червонцы забрал.
— А у меня бабку Лизаветой звали, — радостно сообщил Паша-Шварценеггер.
Паша служил охранником в той же режимной конторе, где сам Клим подвизался инженером. Клим так и говорил — «подвизался»:
— Я подвизаюсь в такой-то и такой-то конторе инженером-механиком.
— В смысле — работаешь? — уточняли озадаченные собеседники.
— Нет, — качал головой Клим. — Работаю я на стройке. А в конторе я подвизаюсь.
Паша точного значения слова «подвизаться» не знал, но предполагал, что уж если Клим что-то подвязывает, то это «что-то» должно быть чрезвычайно важным — ну, например, бомбы к самолетам. Клима он уважал безмерно, хотя наверняка не смог бы даже примерно сформулировать — за что. Сам Паша, как уже было сказано, служил. Его жизнь четко подразделялась на две неравные части: до службы — в нищем и пьяном колхозе под Новгородом и во время службы — то есть, с момента ухода в армию и по сей день.
Первая часть представала в его памяти бессвязным набором цветных расплывчатых картин: речка, картофель на столе, печка с полатями, луг за школьным окошком, индийское кино в колхозном клубе, танцплощадка в райцентре и пьянка, пьянка, пьянка. Вторая характеризовалась предельной ясностью и четким порядком исполнения приказов. Ее преимущество перед первой заключалось еще и в том, что всегда было что носить и чем питаться. Поэтому, когда, после двух безупречных лет во внутренних войсках, Паше предложили переквалифицироваться во вневедомственную охрану, он воспринял это даже не как предложение, а как естественное продолжение службы.
Увы, естественность перехода соответствовала действительности только частично: оказалось, что внеармейская жизнь требовала чересчур много самостоятельных решений. Большой город пугал Пашу, он не улавливал смысла его суеты, путался в паутине его улиц, не понимал его странного жаргона, терялся в разговорах с городскими, у которых никогда не хватало времени не только на то, чтобы выслушать ответ, но даже и на то, чтобы толком закончить вопрос. Разве что Клим… с ним всегда можно было поговорить о чем угодно. Нет, разговорчивостью Паша не отличался: за всю жизнь он ни разу не связал больше трех предложений, да и то коротких. Возможно, именно поэтому потенциальная возможность разговора сама по себе представляла для него немалую ценность.
С Климом Паша познакомился случайно, когда остановился закурить, выйдя из проходной после смены. До этого Клим был для него никем, одной из неразличимых частиц текущего через турникет серого людского потока. В тот день моросило; Паша глянул на небо, примериваясь, стоит ли выходить на дождь или докурить уже сигарету здесь, под козырьком, и тут кто-то сказал сбоку:
— Надоело уже… все дождь и дождь…
Паша повернулся к говорившему, еще не веря, что слова адресованы ему. Возможно, они были сказаны просто так, в пространство? Но стоявший рядом ладный круглолицый парень явно посматривал на него — именно не смотрел прямым смущающим взглядом, а посматривал исподлобья, безопасно: глянет и отведет, глянет и отведет. Паша растерянно крякнул, прикидывая, стоит ли думать над ответом, которого все равно не дождутся. Но парень терпеливо ждал, по-прежнему коротко поглядывая и отводя.
— Хм, — сказал Паша наконец, испытывая незнакомое чувство участия в оживленной беседе. — Гм.
В голове у него шевельнулась картина голубого деревенского неба, но перевести ее в слова не представлялось никакой возможности.
— А где-то сейчас, небось, солнышко и небо голубое… — сказал парень и протянул Паше узкую ладонь. — Я — Анатолий. Анатолий Климов.
— Шварценеггер, — ошеломленно ответил Паша, бережно принимая Климову кисть в свою неразмерную лапу. Этот странный Анатолий не только выслушал его до конца, но и произнес сейчас именно ту фразу, которую Паша хотел, но не смог сформулировать. Уже за одно это он заслуживал того, чтобы идти за ним на край света.
— Шварценеггер? — повторил Клим и в его исподлобном погляде промелькнул быстрый, необидный смешок, тут же, впрочем исчезнувший. — А, ну да, я понял. «Шварценеггером» Пашу прозвали еще в колхозе — за двухметровый рост и широченные плечи.
На разборке домов Паша работал не столько за деньги — много денег ему, бессемейному, не требовалось — сколько для того, чтобы побыть рядом с Климом. Но существовала и другая причина: Питер. Интуитивно Пашу тянуло зайти, что называется, с другого бока, познакомиться с этим чуждым, неприятным и враждебным существом с другой, изнаночной стороны. Так пробираются во враждебную незнакомую деревню — с лесной опушки через заброшенные огороды и ветхое полуразвалившееся гумно. Паша погружался во внутренности старых петербургских домов со странным опасливым любопытством; он трогал ломом перегородку, как пробуют палкой куст, неожиданно зашуршавший прямо под ногами предупреждающим змеиным шипением — бес его знает, что прячется там, в глубине…
Но город не раскрывался ему даже здесь, с изнанки. А может быть, такова и была настоящая питерская изнанка: отчужденная холодная замкнутость во всем, даже в самых глубинных жилках, где уж точно должна была бы струиться живая веселая кровь. Покинутые совсем недавно квартиры не хранили никаких следов людского тепла; даже закаменевшие окурки в углу казались обломками штукатурки и меньше всего напоминали о человеческих губах, когда-то сжимавших их мягким и влажным объятием; даже отметки детского роста на дверных косяках стыдливо прикидывались обычными царапинами; отсюда сбежали даже крысы и тараканы — непременные спутники питерского жилья… этот город напоминал мрачное северное болото, немедленно затягивающее прежней равнодушной ряской не только след человеческой ноги, но и самую память о нем. «Надо же…» — удивлялся Паша, недоверчиво рассматривая отпечаток своего лома и почти ожидая, что он исчезнет, испарится прямо сейчас, у него на глазах.
— Ну что ты на нее уставился, Шварценеггер долбаный?.. Дай! — нетерпеливо кричал сзади Витенька, отталкивал Пашу яростным плечом и с маху врубался кувалдой в обреченную перегородку. — Вот ее как надо! Вот как! Вот! На! Получи!