Припомнились мне газетные статьи, всерьез трактовавшие потешный вопрос. За их патриотическим букетом и пафосом чувствовалось неприкрытое мазурничество, в лучших случаях — ноздревщина, — и как-то невольно думалось, что все это — нарочно, в шутку, отнюдь не всерьез. Однако — оказывается — потеха-то потехой, а кое-кому и не до смеха…
* * *
Вон выходит на крыльцо Иван Самойлыч, учитель, в старой форменной фуражке с полинявшим околышем и в ватном сером пиджаке. Как и полагается сельскому учителю — человек вида тощего, поджарого и покорного судьбе…
Это — мой старый товарищ по гимназии. Курса в ней он не кончил и в книге судеб ему было определено педагогическое поприще на самой нижней ступени. Кажется, уже около двадцати лет он смиренно несет свой крест.
При встречах мы редко вспоминаем с ним гимназию — не очень веселые были годы нашего отрочества и юности, — большей частью мы спорим о бессмертии души. Очень огорчает Самойлыча, что я не совсем тверд в христианском учении, и он настойчиво, как плотничья пила, зудит мне в уши:
— Душа сотворена Богом бессмертной — какие же тут могут быть сомнения? Может, вы и в существование ангелов не верите? Этак, пожалуй, все можно отрицать…
Сегодня, впрочем, он не подымает обычного спора и, поздоровавшись — говорит просто и буднично:
— Баранину сейчас жарил на керосинке… Все не клеится никак без жены… А жену выписать — с кем дети там останутся? Ведь трое уж в гимназии учатся! Вот умудритесь-ка из двадцати пяти целковеньких-то в месяц и детей просодержать, и самому пропитаться…
Он коротко дергает головой, и этот скорбно-хвастливый жест мне давно знаком, как давным-давно я знаю все его незавидные — чисто учительские — обстоятельства, но Иван Самойлыч каждый раз излагает их подробно, обстоятельно «с чувством, с толком, с расстановкой», как безнадежно хворый человек повествует о любимой болезни…
— В прошлое воскресенье за полтора рублика нанял лошадь да съездил проведать… А раньше, пока погода была дозволительная, — пешечком… Моцион полезен. Двадцать семь верст туда, двадцать семь — обратно… Ноги, конечно, дня три гудут после такой прогулки… А все детишек поглядеть тянется… Инспектор обещает дать место в городе, да вот все вакансии нет…
С минуту мы молчим и смотрим на ружейные приемы потешной команды, слушаем звонкие выкрики Корнеевича:
— Ружья на изготовку! Сотня, п-ли!..
Мальчуганы, всерьез расставив ноги, пригибаются головами к ложам своих деревянных винтовок, щурят глаза и при команде п-ли, не взирая на запрещение вахмистра, все-таки не могут удержаться, чтобы не крикнуть детскими басами: — п-пу!.. бу!.. ба-бах!..
— Ну что, эта потеха не очень мешает вашим занятиям? — спрашиваю я у учителя.
— Воинский дух развивать надо, — не очень охотно, как-то уклончиво отвечает он. Потом вздыхает покорно и кротко.
— В прошлом году циркуляр был, строжайший, — помолчав, говорит он: — в нынешнем — другой, еще строже. Предписано усвоить, проникнуться и неукоснительно выполнить… И все год от году строже и грозней… Выучишь, можно сказать, на зубок и всегда — будь уверен — в чем-нибудь да просыплешься…
Иван Самойлыч — человек смирный, немножко как бы ушибленный, всего боится, даже роптать вслух не смеет. Но я чувствую, что потребность облегчить душу жалобой все-таки одолевает в нем привычное чувство опасения перед тем, как бы чего не вышло. Слегка понизив голос, с дружески секретным видом, он говорит:
— Помню вот, когда ждали приезда барона Таубе, — уж так мы приготовились, так приготовились… думал, комар носа не подточит! Потому что было уже известно, что генерал серьезный, шуток не любит, кое-где уже предупредил: «у меня веревок много!..» Холоду нагнал… Ну, тут и предписания были уж соответствующие. Наш окружной генерал разослал бумагу: «заведующие училищами при встрече его п — ства должны озаботиться сформированием из учащихся почетных караулов с ординарцами и вестовыми. Напоминаю, что наказный атаман очень доброжелателен к молодежи, которая при въезде в поселение встречает его на конях, а при отъезде конвоирует на некоторое расстояние»…
— Думал-таки я: хорошо бы на конях встретить. Сунулся по родителям — нет: время рабочее, никто не дает лошадей ребятишкам. Ну, нечего, думаю, делать: отшлифую их получше в пешем строю и в словесности, ординарцев-то своих этих… Ну, и приналег на словесность. Все имена и титулы на зубок заставил вызубрить! А это номер, я вам скажу, не из плёвых… Извольте-ка добиться, чтобы мальчугашка не вывихнул языка, без запинки выговорил на вопрос: — кто у нас войсковой наказный атаман? — «Его превосходительство генерал-лейтенант барон Фридрих Фридрихович фон-Таубе»… Вместо «барон Фридрих Фридрихович» он жарит себе барон Фридрихович и — никаких!.. Или не спотыкнись, например, на архиерее; его высокопреосвященство высокопреосвященнейший Афанасий, архиепископ Донской и Новочеркасский?.. Как это залпом-то?..
Иван Самойлыч посмотрел на меня веселым, выжидающим взглядом.
— Вы говорите? а-а! А я достиг!.. А вы что думали, — добился!..
Он мотнул головой сверху вниз — обычный его хвастливый жест. Помолчал, поскреб свою бородку телесного цвета. Вздохнул.
— И все-таки просыпался…
Тон у него стал горестный, но почему-то хотелось смеяться глядя на его сокрушенное, костлявое лицо, сдавленное с боков.
— И срезался-то на пустяке!.. Сперва все шло распрекрасно… — «Кто есть августейший атаман всех казачьих войск»? «Кто у нас военный министр»? Режут мои ребята без запинок, я — просто расту!.. — «А кто у вас поселковой атаман»? — у одного спрашивает. — «Да кто? Трушка Рябенький»… — «Что-о?! Это о своем ближайшем начальнике так выражаться? Г. учитель! это то такое»?.. Ко мне. Маленький такой старичишка, ершистый, шипит, свистит, ногами сучит… Ну, тут уж я в момент — ко дну… Хочу слово сказать, а у меня лишь челюсть прыгает, а выговорить не могу ни звука… Поглядел он, поглядел на меня — не стал добивать: повернулся и пошел. И вся свита за ним… А я с неделю пролежал после такого потрясения…
— Да… Вот пустяк как будто: «Трушка Рябенький»… Полагалось сказать: «урядник Трофим Спиридонов Желтоножкин», а ученик ляпнул попросту, по уличному… А я виноват…
Мы с минуту помолчали. Хотелось мне чем-нибудь выразить сочувствие старому товарищу моего отрочества, но в легкомысленном воображении прыгала его испуганная челюсть перед шипящим генералом, и разбирал легкомысленный смех. И стыдно было, а ничего поделать не мог.
— Вот вы смеетесь, а нашему брату как? — сказал учитель и сам засмеялся смиренным, грустно-покорным смехом: — вот нынешний приказ… самый свежий… Выучить-то я его выучил, проник, а как его выполнить? А ведь с меня спросят?..
Он глядел на меня вопрошающими глазами, ожидая ответа.
— А какой именно приказ?
— Какой? А вот-с, извольте…
Иван Самойлыч сделал торжественное лицо и, как примерный ученик на экзамене, прочитал наизусть быстро и с щегольскою отчетливостью следующее:
— «Главная задача казачьей школы состоит прежде всего в сохранении в молодом поколении казаков воинского духа, унаследованного от предков, утрата которого была бы равносильна уничтожению казачества. Средства, долженствующие содействовать успешному выполнению указанной задачи, суть следующие: необходимость развивать в детях любовь к воинским упражнениям, верховой езде и вообще ко всему, что потребуется от них впоследствии на службе, и — второе — практически знакомить их с улучшенными приемами земледелия, так как от этого зависит их будущее благосостояние, а вместе с тем и исправное снаряжение на службу»…
Он сделал паузу, чтобы передохнуть, и вбок поглядел на меня испытующим оком: каково, мол?
— К концу приказа улучшенные способы земледелия, впрочем, забыты или намеренно отброшены, — вроде как бы для красного словца были она вставлены, — а выдвинуты исключительно верховая езда, строй и парады в высокоторжественные дни. А главное: «приучить детей к дисциплине и развить в них уважение к власти»…
Иван Самойлыч снял свою потертую фуражку и слегка и поскреб затылок.
— Вы скажете: что же тут трудного — развить уважение к власти? Дело законнейшее, — я и сам не какой-нибудь крамольник, понимаю. Человек я — вы сами знаете — смирнейший, против власти рыднуть не смею, не то что… А вот тут, исполняя эти самые приказы, вышел как бы сказать, вроде узурпатора или подрывателя основ… И все оттого, что многоначалие пошло, смешение языков. Кому служить? кого слушать? на какую ногу хромать? — Господь ведает… С введением этого самого потешного дела над школой прибавилась новая власть — военная. И не только генералы и офицеры, но даже и простой урядник — взять хоть станичного атамана — полноправен прервать мои занятия, чтобы произвесть с ребятами репетицию предстоящего парада…