Митенька и Луня часто гуляли вместе. В городе он держался поодаль, шел по улице словно бы по своим каким-то делам, не обращая на Луню внимания, но когда они оказывались в лесу или забирались в ивовые заросли на берегу озера, Митенька брал ее за руку — ей это нравилось. Она любила фотографироваться голышом и позволяла трогать себя. Но Митенька все никак не мог решиться и сделать то, что делали с Луней парни постарше. В его снах она была всеми свиньями в загоне, толстенькими и тугими. Мускулистый палач безжалостно рубил этих свиней топором, чтобы проснуться в отчаянии, в отчаянии…
И вдруг Луня забеременела.
Она растолстела: грудь у нее выросла, увеличился живот, раздалась задница, даже нос стал шире. Она уже не могла бегать — ходила вразвалочку, отдуваясь.
Старуха Лунина следила за нею с крыльца взглядом напряженным и испуганным, а старик курил рядом и зло сплевывал. Он был кругом бородат клочковатой возмущенной бородой, из которой его изумленное красное личико даже не выглядывало, а словно выскакивало, как встопорщенный ерш из бурлящей воды. Соседи слышали, как подвыпивший старик кричал жене: «И на что она нам теперь, а? Среди Луниных шалав не было! Ей же десять лет! Десять!»
Старуха только крестилась в ужасе. Она была насмерть — давно, раз и навсегда — напугана поступком шалавой дочери, родившей Луню невесть от кого: «Мы-то в ее годы даже с сестрами через платок целовались», и чувствовала себя виноватой, потому что в ее роду были и душевнобольные, и монахини, и даже один румын.
Однажды Луня исчезла. Через два дня ее подняли багром со дна озера. Ей размозжили голову, сунули в мешок с камнями и сбросили с Кошкина моста.
На допрос в милицию вызывали чуть не всех чудовских мальчишек, всех, кроме Митеньки, и это его обижало: выходит, его не считали достойным совершить преступление. Тогда он сам подошел на площади к начальнику милиции Паратову и спросил, надеясь вызвать у майора подозрение, найден ли убийца и кто он. Пан Паратов посмотрел на мальчика с высоты своего огромного роста и ответил:
— Нет. Иногда их не находят. Бывает. — Пожал плечами. — А убить мог кто угодно.
И двинулся к милиции, оставив растерянного Митеньку одного.
Митенька не был совсем уж наивным ребенком, но слова Паратова вдруг потрясли его и ужаснули. В этих словах не было ничего такого уж необычного, страшного, но, видать, иногда и не нужно ничего необычного и страшного, чтобы мир рухнул. А Митенькин мир рухнул.
Он обвел взглядом площадь и содрогнулся. Убить мог кто угодно. Зло таилось всюду. То есть оно вовсе не таилось — оно таращилось отовсюду и глумливо скалилось. Весь мир был воплощением зла — люди, бродячие псы, голуби на церковной паперти, аптека, ресторан «Собака Павлова», медный ангел на трубе крематория, Немецкий дом, памятник Пушкину, который в городке называли Трансформатором, да боже мой, понял вдруг Митенька, ведь даже воздух был ядовитым злом, неощутимо проникающим в человека, чтоб отравить, чтоб убить…
Мир переполнился злом и стал значимым, тяжелым, настоящим.
Той же ночью он впервые проснулся от скрежета ключа в замке и скрипа двери. Ключ поворачивался, и тяжелая железная дверь начинала открываться — с ржавым скрипом, невыносимым скрипом, выматывающим душу. То же самое повторилось и на следующую ночь, и спустя неделю. Каждую ночь Митенька просыпался среди ночи и слышал скрежет ключа в замке и протяжный скрип железной двери. Он понимал, что эта дверь открывается только в его снах. Он пытался представить себе, в каком доме могла бы быть такая дверь — огромная, непомерная, тяжелая, из толстого железа, покрытого заклепками и древней ржавчиной… ему казалось, что она скрипела веками, прежде чем этот звук доходил до его слуха и будил среди ночи… нет, ни в Чудове, ни даже в Москве такой двери быть не могло… такая дверь велика даже для какого-нибудь старинного замка… она стара, как ад, а может быть, и старше…
Наконец он не выдержал и рассказал о странных ночных звуках матери. Она тотчас отвела его к врачу. Доктор сказал, что мальчик, возможно, страдает императивными галлюцинациями — это когда человек слышит голоса, приказывающие ему что-нибудь сделать. Впрочем, спохватился психиатр, увидев вытянувшееся лицо матери, вполне возможно, что это вовсе не императивные, а апперцептивные галлюцинации, которые проявляются в форме абстрактной фонторемии, то есть когда голоса навязывают человеку свои мысли, либо же в форме конкретной фонторемии, при которой человек лишь вспоминает о пережитых галлюцинациях. Но никаких голосов по ночам мальчик не слышал — только скрежет ключа в замочной скважине да заунывный, изматывающий скрип тяжелой железной двери…
Доктор выписал таблетки, мать стала поить Митеньку мятным чаем с медом, и вскоре мальчик перестал слышать скрип непомерной двери — он спал глубоким сном до самого утра.
Убийцу же Луни так и не нашли.
Митенькина бабушка была лихой женщиной. Ей было под шестьдесят, но старухой она себя не считала. Любила выпить, потрахаться и подраться. В молодости она шокировала соседей сигарой, которую однажды выкурила на спор до зубов и осталась жива. Вот тогда-то она и получила это прозвище — Гавана. От разных мужей она родила пятерых дочерей — Любку, Катьку, Наташку, Женьку и Ольгу. Да, именно так: младших она называла именами, похожими на клички, а старшую только полным именем — Ольги она побаивалась.
Младшие, бойкие и крикливые, повыходили замуж и разъехались, а Ольга жила с матерью. Гавана называла ее «темной тихоней». Ольга окончила университет и преподавала в школе математику. Она ни с кем не дружила, никогда не повышала голос, не пользовалась косметикой и одевалась как бог на душу положил, хотя была довольно привлекательной женщиной. Ее никогда не видели с мужчиной, а потому все и удивились, когда Ольга забеременела.
Об отце Митенька ничего не знал и никого не спрашивал — смущался. Ему казалось, что если он спросит об этом мать, она расплачется, а этого Митеньке не хотелось вовсе. Но однажды Гавана подвела его к деревянному кресту, вкопанному в углу двора, среди лопухов, сняла с креста мешок и сказала:
— Это твой папаша сделал. Поставил этот крест, велел смотреть на него и бояться.
— Чего бояться? — спросил Митенька.
— Что он вернется.
— Он — кто?
— Подлупаев твой.
И Гавана показала ему человека, фамилию которого Митенька носил.
Все оказалось проще простого, никаких загадок: Подлупаев-старший был шофером-дальнобойщиком, жил на Набережной, был холост и после рейсов любил посидеть в «Собаке Павлова» с дружками и подружками, которые называли его Лупой.
Несколько дней Митенька следил за Лупой, когда тот возвращался — один или с женщиной — из «Собаки Павлова». Каждый вечер Митенька отправлялся на площадь, ждал, когда Лупа выйдет из ресторана, и тенью следовал за ним. Он не знал, что скажет отцу. Нужно было сказать что-то этакое, что-то особенное, чтобы привлечь внимание и обезоружить Лупу. Например, сказать, что у него, у Митеньки, рак. По больничному опыту он знал, что одно только слово «рак» действует на людей как волшебное заклинание. Никто не может устоять перед этим магическим словом. И Лупа не устоит. Во всяком случае, он хотя бы выслушает Митеньку. Осталось только набраться храбрости и остановить Лупу, но храбрости все как-то не набиралось.
Наконец мужчине, видимо, надоел мальчишка. Однажды он поманил его, положил тяжелую руку на костлявое плечико и сказал:
— Я знаю, кто ты, пацан. Ты за мной больше не ходи. Я тебе не отец. Понял? Когда я вынул твою мать из петли, она уже была беременна. Понял? Пожили — и разошлись. Меньше года пожили. Видеть вас не хочу обоих, ее и тебя. Вы для меня оба — нет никто и звать никак. Понял?
— Понял, — сказал Митенька. — У меня рак.
Лупа рассмеялся.
— Рак у тебя — это херня, — сказал он, хлопнув Митеньку по плечу. — Вот если бы рак был у меня, тогда да, тогда это не херня. А теперь пошел вон. Понял?
— Понял, — сказал Митенька. — Спасибо.
На следующий день он вышел во двор и повалил крест. Две гнилые доски, ржавые шляпки гвоздей — Митенька пнул хилое сооружение ногой, и крест повалился.
Трехтомник Данте по-итальянски, ром и початую сигару, завернутую в носовой платок с монограммой, Митенька нашел на чердаке, в полуокаменевшем саквояже, среди коробок со старой обувью. Гавана сказала, что саквояж принадлежал ее прадеду, который служил врачом в Чудовской больнице. Он пережил три войны и три революции. Однажды он сказал, что при новой власти, то есть при большевиках, уровень сахара в крови у людей резко упал, а так бывает в тех случаях, когда человек испытывает сильный страх. После этого доктор исчез. И больше ничего об этом человеке Гавана не знала.
Митенька сочинил целую историю о русском джентльмене, выпускнике Сорбонны или Кембриджа, который в стародавние времена стойко нес бремя одиночества в провинциальном маленьком городке, коротал дождливые вечера за чтением Данте в оригинале, потягивая бразильский ром и попыхивая манильской сигарой. Читать Данте в оригинале под перелай собак в темном городе, под завывание ветров, мчащихся над великими русскими равнинами, под треск смолистых поленьев в печи, под бой старинных часов… а наутро — идти в земскую больничку и лечить пациентов от грыжи, зубной боли и невежества… было в этом что-то героическое… часовой, который без приказа не покинул своего поста в Помпеях, погибавших под лавой Везувия… доктор Чехов… ничем не гордясь, но и не склонив головы… гвардия умирает, но не сдается… ком в горле и слезы на глазах… ну что-то в этом роде…