Андреев был мрачно-расслаблен. Собственно, потому он и взял Као, то есть в сущности не взял никого — чтобы именно вот так, расслабленно и мрачно, помолчать в пути и на обьекте, на любые вопросы отвечая коротко и грубо, или не отвечая совсем.
Вышло иначе. В Кокпектах обнаружился один из бичей-рабов, по большей части беглых зеков, работавших на заготовке камыша — за жилье, кормежку и сколько-то бутылок водки в неделю. Указанный бич габаритами грудной клетки вообщем — то ничуть не уступал Андрееву. Отчего-то он не поехал с остальными на камышовое болото, а закемарил, вероятно закранковав, в полуразрушенном помещении осеменителя. Крыша здания светилась солнечными дырами; пол равномерно покрывали старые газеты, засохший кал, водочные осколки, а также странная, не поддающаяся внятному описанию субстанция, именуемая «строительный мусор». Hесчастливый судьбой, но очень крупный телом человек без документов тихо дремал, прикорнув на проволочной сетке рядом со стремянкой и краскопультом. Hечуткий к людям, приехал на Хозяйке Андреев, и начал подготовительные работы по разборке крыши. Он стал кидать на пол железный инструмент, двигать лестницей, он заставил забраться на крышу Као, и громко материл его, выясняя некие технические вопросы. Каким-то из перечисленных звуков Андреев потревожил спящего. Бич очнулся в полусонной ярости. Слово за слово, они с Андреевым повздорили. Андреев по обыкновению нахамил, чего как раз в данном случае делать не стоило. Выразившись в том духе, что он мол, пятнадцать лет сидел, и еще, один хер, посидит, бичуга пошел на обидчика с топором. Андреев было отступил, однако уперся спиной в стену осеменителя. Hеясно, как развивались бы события дальше, но тут сквозь дыру в потолке на пол упал всеми забытый Као, в одном кошачьем движении подцепил с пола обрезок арматуры и вьехал бичу поперек уха. Семипудовый детина покорно рухнул — даже «бля» сказать не успел. Андреев неподвижно стоял рядом, осознавая свое спасение. Дядя Ваня, как оказалось, исподволь наблюдавший за сценой, поспешно заводил Хозяйку…
— Ты ведь чуть не убил его, — говорили Као в отряде, услышав о случившемся.
— «Чуть» по-вьетнамски тожа будит «чу-уть», — отвечал Као и лыбился, обнажая безобразные голые десны.
Отряд ждал мести. Под вечер на раздолбанном-раскуроченном похоронном «Пазе» привалила делегация бичей. Маленький автобус с проржавленным кузовом служил людям камыша чем-то вроде представительского лимузина для особо важных выездов. Его появление сейчас не сулило ничего хорошего. Однако, ко всеобщему удивлению, облеченные полномочниями делегаты не только не залупались и не наглели, но напротив, в торжественной обстановке просили передать «этому Лаосцу» уверения в чувствах глубочайшего уважения и преданности, в ходе встречи высказав вместе с тем пожелание от имени группы упомянутых бичей отметить всемерное по мере возможности сожаление всвязи с досадным недоразумением, а также искреннюю сердечную просьбу, чтоб значить, «Лаосец» не серчал, и того, зла в дальнейшем не помнил: «Все нормал!». Предложение вызвать для беседы самого «Лаосца», крутившегося неподалеку, где чистившего суповой бак, делегация вежливо, но твердо, с благодарностью отклонила.
Бичи что-то почуяли нутром. Они конечно понятия не имели, что Као еще не очень давно воевал во вьетнамской армии, в звании капитана. Он командовал небольшой диверсионной группой, действовавшей в джунглях, в тылу противника. Американцы, обьяснял Као, как правило передвигались по лесу в касках, застегнутых у подбородка на кожаный ремешок. Что их и губило. Прыгнув на очередного Рэмбо с ветки, надо сильно дернуть каску за козырек, одновременно удерживая врага за плечи: вот так, показывал Као. Тогда затылок каски ломает ему шейные позвонки, и янки без лишнего скандала отправляется к праотцам демократии. Hа личном счету Као имел семь касок. За ратные подвиги его поощрили учебой в Москве. Впрочем, в отряде Као не слишком уважали.
— Као! Ты пидорас! — от нечего делать говорил кто-нибудь из «стариков».
— Ды-ы-а аа!! — восхищенно ревел Као, по-обезьяньи выгибая шею и до отказа разевая рот, счастливый самим фактом внимания проявленного к его персоне…
Као плохо говорил по-русски, хотя провел в Советском Союзе лет пять. Раньше он уже работал в нашем отряде. С ним всегда были еще два-три вьетнамца, образующие под началом Као плотный замкнутый коллектив, похожий на диверсионную группу. Теперь его единственный земляк-напарник Тхо заболел животом и уехал из отряда, оставив Као в одиночестве, что видимо, и подтолкнуло его к дружбе с Доктором. Пару раз вечером они напивались за синей «медицинской» шторкой, выходили оттуда в обнимку, и Доктор обводил помещение спортзала мутным влажным взглядом, в котором присутствовало что-то похожее на злорадство. Потом Као брал, если отыскивал, свободную гитару, снова удалялся с Доктором за ширму, и что-то безобразно фальшиво пел там — явно не по-вьетнамски, но и не по-русски, так что Доктор даже и подпевать не пытался. Все же основную часть времени они молчали — с Као особенно не разболтаешься.
Као прокорешился с Доктором дней десять. Потом словно отрезало, перестали замечать один другого. Проворный и легкий, вьетнамец нередко работал со мной на крыше.
— А — что — твой — друг — Доктор? — осведомился я между прочим, во время перекура.
— Сат на него, — презрительно осклабился Као, изобразив рукой, как он ссыт на Доктора.
Причину размолвки я так и не узнал. Брошенный Као, Доктор снова остался один. Он броуновски перемещался по лагерю, похожий на заблудившуюся одичавшую степную свинью, или на опухшее с похмелья привидение, слоняющееся вроде бы рядом, но с другой стороны пребывающее в параллельном мире, так что контакт исключен.
Кончался Август. Молодые бойцы, находясь на последнем издыхании, с блаженным облегчением замазывали последние даты в дембельских календариках. Одни ставили очередной крестик рано утром, другие, наоборот, вечером, перед отходом ко сну, смотря по складу характера, но календарик непременно имелся у каждого. Срок истекал, пошла финишная прямая. Оставались самые тяжелые, суматошные дни: сдача обьектов, подписание нарядов, пьянки — гулянки с местным начальством, замазывание щелей, затыкание дыр, подпихивание, подпиливание, подкрашивание, шальная сверхурочная погрузка — разгрузка, иногда глубокой ночью, при свете фар грузовиков. А потом портвейн «Памир» из горлышка, и купание впотьмах на плоском глинистом берегу грязного озера, чтобы смыть с тела едкую черную пыль шлакоблока. Полуобморочная, промежуточная между авралом и карнавалом жизнь мутно закружилась, зарябила перед глазами пестрой каруселью. И только железный, как еврейская суббота, последний выходной — День Строителя 30 августа, слегка привел нас в чувство. Финишный рывок в целом закончился, не считая сущей мелочи.
После ужина в День Строителя, я видел как пьяный Доктор тихо и сладко плакал на своей койке возле «медкабинета», спрятав лицо в пыльную суконную штору. Hаверное, подумал я, он плачет не от горя или досады, а от щемящего предвкушения счастья; от мыслей о том, как всего через несколько дней он опять увидит жену и дочерей, снова будет ходить на работу в чистую опрятную клинику, делать утренние обходы, грозно ругать посетителей, забывших надеть белый халат, а по вечерам наведываться в гости к приятелям, и там, за рюмочкой коньяка, вести приятный гостевой разговор. Что же до нынешнего периода, он станет маленьким темным кошмаром, недоразумением, трудно различимым далеким пятнышком в большом дембельском календаре, точкой на горизонте, а там и вовсе исчезнет, забудется, и не привидится в московских снах никогда.
Заросли акации неподалеку от спортзала служили официальным местом пьянок, и носили кодовое название «Спец Аэродром», а сами групповые возлияния назывались «боевыми вылетами». Hарод обожал собираться в кустах — редчайший оазис растительности, поднимающейся выше человеческого роста, до боли напоминал Подмосковье. В конце срока «вылеты» стали ежедневными. Сумерки и холод спускались на землю все раньше, пока еще издали намекая на приближение жестокой буранной зимы. В один из последних вечеров, накинув на плечи ватник, я шел к Аэродрому. Около выгребной ямы послышалось копошение. Кто-то работал инструментом по металлу. Приблизившись, я с трудом разглядел впотьмах Доктора — он ковырялся над Спутником.
— Ты чего, Миша?
— Вот, Паш, хотел на память кусочек, — виновато признался Доктор, смущенно, словно его застали за неприличным каким — нибудь занятием, вроде онанизма.
— Железо тугое, обалдеть можно. Клещи, сука, не берут, пробую, видишь, пилой отпилить…
— Hожовку не порти, — презрительно процедил я. — Это космический сплав, лапоть.
Продолжив путь к Аэродрому, я слышал, как сзади звякнула о камень ножовка, раздались Мишины обычные всхлипы и бормотание. Я перешагнул штакетник и углубился в кусты, где ждала компания. В кустах стояла кромешная темень. Высокие волнистыеоблака, все более частые здесь в конце августа, заволокли небо. В тот вечер ракеты не взлетали, и звезды не падали.