У Нюры задергались веки, но глаза она не открыла, мы с Надюшкой тоже не хотели открывать и подглядывали друг за другом сквозь ресницы.
— Дрын, а Дрын, — зевая, сказала бабушка.
— Слушаю.
— Проехали мы птичник или нет?
— Какой! Еще километров пятьдесят.
По радио запели модную в совхозном клубе песенку: “Чужая свадьба, ну кто же виноват…”
— А почем, интересно…
— Тише! Бабка!
— Да будешь ты мне ишо! Хрымза!
— Бабка дура! Машка слушает!
Я увидела свою слабую улыбку в водительском зеркальце.
Дядя Виталик сделал музыку погромче. Нюра открыла глаза и прошептала:
— Папк, когда приедем?
— Скоро уже. Потерпи чуть-чуть.
— Не бойсь, Нюр, авось не будем по кругу, как Зинка, гонять! — Опять Надюшка захихикала, заерзала, заметила упавшую сумку и не подняла. Бабушка и дядя Виталик засмеялись.
— Расскажи, ба, как Зинка гоняла.
— Да идишь ты!
— Ба, расскажи, Машка вон не знает.
— Да, — сказала бабушка, снимая и снова повязывая платок, — теперь что же: Зинка еще с нами на пасеке была, и теперь что же, приехал к нам хтой-то из мужиков на мацикле, научили ее, а как становить — не показали. Зинка перепужалась, носится кругами калб пруда. “Становите!” — орет. Ей кричат, как становить, а она с перепугу не понимает, что ли. Отец, царство ему небесное, кричит: “В воду! Давай в воду!” Она как дастся в пруд, мужики вынбли.
— Да я был у вас, — сказал дядя Виталик. — Она потом и на тракторе также, и опять при мне.
— Она уж либу замужем была?
— Да нет, кажись, вроде она у вас тогда еще не запивала.
— Не, не, она уж с Петькой начала, а после него и пошла — приучил пить, да и бросил.
— Да кто сейчас не пьет?
— Дядя Сережа даже совсем, — ответила Надюшка.
Я кивнула.
Пруд за старым домом, из которого зимой через пробитую бабушкой полынью выбрасывались на лед задыхающиеся рыбы, пруд, в котором утопился вместе с телегой и лошадью не захотевший умереть от рака сторож, пруд, по которому маленькая мама плавала в корыте, стал мелеть и мелеть; ключ, который бил где-то на дне и от ледяных струй которого дяде Васе сводило ноги, видимо, иссяк, ровные, как веки, берега смесили копытами совхозные коровы, а окончательно пруд погубили трактористы — слили в него солярку.
Теперь на голом дне наросла чахлая осока, и береговая трава растет желтая и сжуренная.
— То в Москве. А у нас? Ба Дунь, слыхала, Женька-то Дуськин совсем спился — с работы сняли, уже третий месяц сидит.
— Ах-ах! Это какой? На гармошке?
— Ну!
— Какой играл, а вы с Анютой только плясать, а он бросает?
— Он, он. Говорит мне тада: “Ну-ка, выдь на минутку, погуторим”. Руки в брюки, идем — и все дела. Говорит мне: “Смотри! Как только ты с Анькой танцуешь — я гармонь бросаю!” Так ведь и не давал танцевать.
— Вся деревня поспилася, весь народ. — И бабушка глубоко, до хруста зевнула.
Ближе к Липецку дорога пошла большими плавными волнами — при спуске на первые несколько секунд захватывало дух, но совсем не сильно, как при приседании в начинающем движение лифте, а когда ползли наверх, было интересно смотреть в заднее стекло.
Нюра оживилась и стала широко улыбаться и оказалась щербатой.
— Бабка, напомни карты купить! — сказала Надюшка.
— Контурные, что ли? Нюр, а тебе-то не надо? Слышь, чего папка спрашивает?
— Слышу. — И снова отвернулась к окну.
— Какие контурные? Играть! Наши истрепалися все — кончики бабка позагнула у картинок, чтобы от шиперок отличать.
— Пустомеля, ой пустомеля ты, девка. Не будет тебе пути, пропадешь! Ты играть не можешь — ты и намахлевала. Бабка, слава Богу, уж сто лет как игрок, будто я тебя так не общелкбю!
— Хороший игрок! Хорошие игроки — всю жизнь дураки.
— Ну, пошло, пошло! Я как-то зимой к Василию зашел, — дядя Виталик обернулся ко мне, показывая табак из дешевой папироски, налипший на десны, — сидят в зале, лупятся. “Какой счет?” — говорю. Сто шестьдесят на двести семьдесят, как-то так у них, картежницы.
— Чтоб я с бабкой еще играла! За ней только смотри и смотри — то в битом роется: тузы ищет, то у нее было двенадцать карт, глядь — уж все кудай-то сбагрила, сидит зубами сверкает: четыре козыря у нее.
— Ой врунья, ой врунья. И здорова же ты, девка, врать. Ну кто так делает? Уж не ты ли? То на козыря она шиперки кидает, то подкинет чего — непонятно чего. Плохая такая игра.
За березовым столиком возле бабушкиного дома за день перебывает полсовхоза. Ребятишки вертятся там целыми днями — грызут семечки, швыряют линючие фантики от сосулек, жгут спички. Вечером сходятся туда бабки в галошах и тапках, с хворостинами — ждут, когда пастухи пригонят коров, стадо свернет с большака и захрустит копытами по гравию. С наступлением темноты за белым столиком собираются девушки — неприлично ведь приходить в клуб поодиночке. В тренировочных костюмах и лодочках, в джинсах и с перстнями, купленными в киосках в Москве и у цыганок на рынке в Липецке. Губы у девушек ровно, как по трафарету, накрашены фиолетовой помадой, пахнет лаком для волос, дезодорантами и самыми разными духами, слышится смех и мат.
Надюшка возвращается из клуба рано — натанцуется с подружками, пока старшие не пришли, пристукнет какого-нибудь мальчишку на год, на два помладше себя и идет домой, по пути обрывая чужие яблоки и закидывая их за ворот олимпийки.
Часто за столиком сидит бабушка в синем рабочем халате, — у нее бессонница и болит грудь. Надюшка высыпает на стол яблоки, бабушка лезет в карман — там у нее крестик на грязной резинке, пристегнутый большой булавкой, мятые, сросшиеся с обертками ириски и карты.
Стол стоит как раз под фонарем, и на забор падают четкие полиграфические тени, карты придавлены зелеными яблоками.
— Ладно, бабка, пост скоро — ты ремень-то накинь.
— Иде ж?
— Бабка бестолковая! — Походя подняв сумку, Надюшка взялась за ремень и бросила его бабушке на колени.
— А зачем это?
— Если врежемся, стекло лобешником не просадишь.— Дядя Виталик тоже перекинул ремень через себя, но пристегиваться не стал.
— Не выскочишь с ремнем-то этим — так и сгоришь, — сказала бабушка.
Надюшка захохотала громко и резко, жмурясь и зажимая рот ладонями, чтобы не плеваться.
— Во, сдурела девка.
— Укачало, что ли, Надюх?
— Вспомнила: кошка, ба, помнишь, в Новый год дождик сожрала. Гляжу, с двух концов торчит — и из рота, и из… — Надюшка захохотала еще громче.
— Тянули-то с какого конца?