И всё-таки он всегда жил на реке и на речках в старых лодках, где ему прислуживали только негры. В течение долгих месяцев он объезжал таким образом все принадлежащие ему конторы и проверял их работу, то оставаясь на борту своей барки, то переправляясь в контору на пирогах с помощью туземцев.
О нём рассказывали много всякой всячины. Говорили, что в начале своей карьеры он убивал негров десятками, а может быть и сотнями, и что даже теперь он, не колеблясь, стрелял в тех, кто в чём-нибудь перед ним провинился. Его белые служащие оплачивались хуже всех в колонии и в связи с этим он постоянно вёл с дюжину судебных процессов.
Ему было шестьдесят пять лет, и Донадьё, глядя на него и угадывая его физические недуги, удивлялся тому, как он мог выдерживать такое существование.
— Ну и донимает же он капитана! — сказал главный механик.
Ясное дело! Капитан Клод, мелочный, пунктуальный, строго выполнявший все правила, терпеть не мог баламутов вроде Лашо. Но тем не менее ему пришлось пригласить Лашо к своему столу. Капитан говорил мало, ел мало, ни на кого не смотрел. Как только трапеза окончилась, он встал, молча поклонился и ушёл — на капитанский мостик или к себе в каюту.
Донадьё задержался в ресторане с главным механиком. Когда он поднялся на палубу, корабль уже вышел в открытое море. Волны с шелковистым шелестом обволакивали его корпус. Низко нависшее небо затянуло не облаками, а сплошной дымкой.
На корме слышалась музыка.
В этот час Донадьё всегда гулял по палубе, крупными шагами, то по освещённой её части, то по затемнённой. Через каждые три минуты он проходил мимо бара.
Когда он поравнялся с баром в первый раз, с проигрывателя лилось танго, но никто не танцевал. На террасе помощник капитана, три офицера и мадам Бассо только что заказали шампанское. В углу, один за столиком, сидел человек, лица которого доктор не различил.
Проходя мимо бара во второй раз, Донадьё заметил, что шампанское уже было налито в бокалы. Оказалось, что одинокий силуэт принадлежал Гюре; он пил кофе, на который имел право согласно своему билету.
Когда доктор шёл мимо бара в третий раз, помощник капитана танцевал с мадам Бассо, а лейтенанты говорили что-то, подбадривая их…
Ему не пришлось пройти свои обычные десять кругов: когда он обходил палубу в девятый раз, а мадам Бассо танцевала с капитаном колониальных войск, к доктору подошёл стюард.
— Вас просит дама из седьмой каюты! Она испугалась, потому что её малыш как будто перестал дышать. Я ищу её мужа.
— Скажите ей, что я сейчас спущусь вместе с ним.
И Донадьё подошёл к Гюре, поклонился и прошептал:
— Не пройдёте ли вы со мной? Кажется, ребёнок не очень хорошо себя чувствует.
Молоденькие лейтенанты хохотали до упаду, потому что их капитан, на двадцать лет их старше, пытался танцевать бигин[1]. Что касается помощника по пассажирской части, то он, улыбаясь, не спускал глаз с мадам Бассо, фигура которой чётко вырисовывалась в каждом па этого танца.
ГЛАВА ВТОРАЯ
До каюты номер семь пришлось идти довольно долго. Гюре шёл первым, стремительными шагами, останавливаясь на углах коридоров, чтобы подождать доктора, и вопросительно смотрел на него, словно проверяя, туда ли он идёт.
Он по-прежнему хмурился, вид у него был несчастный. Или, вернее, Донадьё до сих пор ещё не мог определить сложного выражения его лица, этого нервного, напряжённого внимания, этой потребности в чём-то, что от него ускользало. Словно револьвер, готовый выстрелить, Гюре, казалось, в равной степени мог мгновенно разрядиться гневом или нежностью.
Белый хлопчатобумажный костюм сидел на нём неплохо, но был сшит из простого материала. Во всём его облике сквозила какая-то стыдливая посредственность.
Ему, вероятно, было двадцать четыре или двадцать пять лет, он был высок, хорошо сложен; только из-за слишком покатых плеч фигура его казалась недостаточно сильной.
Гюре рывком открыл дверь каюты, откуда послышался голос женщины:
— А! Это ты…
Этих двух слов было достаточно: доктор понял, что здесь происходит. Донадьё вошёл. Он увидел женскую фигуру; повернувшись спиной к двери, она наклонилась над диваном.
— Что с ним? — резко спросил Гюре.
Очевидно, он злился на свою судьбу!
Донадьё медленно закрыл дверь и с досадой вдохнул спёртый воздух каюты, тошнотворный запах больного ребёнка. Это была обычная каюта, обитая непромокаемыми обоями. Направо, друг над другом, помещались две койки, налево — диван, на котором лежал ребёнок.
Мадам Гюре обернулась. Она не плакала, но угадывалось, что слёзы подступают к её глазам. Голос у неё был усталый.
— Не знаю, что с ним было, доктор… Он вдруг перестал дышать…
Тёмные волосы, кое-как заколотые сзади, мягко обрамляли её бесцветное лицо. Трудно было сказать, красивая она или некрасивая. Она измучилась, была больна от усталости. Она отбросила всякое кокетство и даже забыла застегнуть блузку, из-под которой виднелась худенькая грудь.
Втроём в каюте им негде было повернуться. Ребёнок дышал с трудом; доктор наклонился над ним.
— Сколько ему?
— Шесть месяцев, доктор. Но он родился на месяц раньше срока. Я решила кормить его сама.
— Садитесь! — сказал он женщине.
Гюре стоял у иллюминатора и смотрел на ребёнка, не видя его.
— По-моему, никто никогда не знал точно, что с ним такое. С первых же дней он срыгивал всё молоко, которое пил. Потом его стали кормить сгущённым молоком, и в течение нескольких дней ему было лучше. Затем у него начал болеть животик. Доктор из Бразза сказал нам, что, если мы не уедем из колонии, мы его потеряем.
Донадьё посмотрел на неё, потом на Гюре.
— Это ваш первый срок?
— Я уже пробыл в колониях три года, прежде чем жениться.
Другими словами, ему едва исполнилось двадцать лет, когда он прибыл в Экваториальную Африку.
— Вы чиновник?
— Нет. Я счетовод «Экваториальной торговой компании».
— Он сам виноват, — вмешалась мадам Гюре. — Я всегда советовала ему поступить на государственную службу.
Она закусила губу, готовая заплакать; Гюре сжал кулаки.
Донадьё понимал, в чём драматизм их положения. Он задал ещё один вопрос:
— Ваш второй срок кончился?
— Нет.
Из-за ребёнка Гюре нарушил контракт, а значит ему не заплатили жалованья.
Делать было нечего! Донадьё был бессилен помочь этому ребёнку, не переносившему тропического климата и всё-таки цеплявшемуся за жизнь изо всех сил своего хрупкого бледного тельца.
— Одно обстоятельство должно придать вам мужество, — сказал он вставая. — То, что ребёнок прожил шесть месяцев! Через три недели мы выйдем из тропиков.
Женщина скептически улыбнулась. Он посмотрел на неё ещё внимательнее.
— А пока вам следовало бы подумать о себе.
Он с трудом переносил стоявший в каюте запах. Пелёнки, которые мадам Гюре, должно быть, стирала в умывальнике, свешивались для просушки с верхней койки. Донадьё заметил, что во взгляде Гюре появилась тоска, что он стал тяжело дышать, что нос его постепенно заострился.
Вот уже целый час, как пароход качало в ритме сильной мёртвой зыби. Когда его затошнило, Гюре не выбежал из каюты, а успел только открыть дверь и нагнуться над тазом.
— Простите, доктор, что я побеспокоила вас. Я знаю, что сделать ничего нельзя. Врач сказал мне об этом уже там, но всё-таки…
— Вам не следовало бы целый день оставаться в этой каюте.
Гюре рвало, и Донадьё вышел, немного постоял в коридоре и медленно поднялся по лестнице. Только что появившаяся золотистая луна обливала светом широкие волны океана. С кормы доносились звуки гавайской музыки, и это ещё подчёркивало царивший вокруг дешёвый романтизм.
Разве этот дешёвый романтизм не сквозил и во всём остальном? В том, например, что бармен был китаец, в том, что мадам Бассо танцевала с помощником капитана в белой тужурке?
Доктор ещё два раза обошёл вокруг палубы, потом спустился к себе в каюту, разделся, потушил верхний свет и оставил гореть только масляный ночник.
Наступил его час. Благоразумно, не торопясь, он приготовил трубку с опиумом и закурил. Пол: часа спустя он уже мог без волнёния думать о ребёнке, о его матери и о Гюре, который, вдобавок ко всему, ещё страдал морской болезнью.
Когда стюард поскрёб в его дверь и объявил, что уже восемь часов, началась погрузка аннамитов, которых все на корабле стали называть китайцами, потому что так было легче. Они подплывали с берега на шлюпках, как обезьяны взбирались по наружному трапу, большею частью держа свой чемоданчик на голове. Их теснили к носу парохода. По дороге делали отметки на листках бумаги, выкрикивали номера.
Донадьё оделся не быстрее и не медленней, чем в другие дни, съел принесённый ему на подносе первый завтрак и, наконец, поднялся на палубу в тот момент, когда на пароход садились пассажиры первого класса.