Плеснув виски на дно стакана, он вышел на крыльцо. Запахи цветов табака и маттиол, знакомые с детства, самые что ни на есть украинские, окутали, заставили забыть о стакане. Господи, как же хорошо... Вернее, было бы хорошо, если бы не...
Все было не так, как представлялось в те Дни Великой Тревоги, когда полумиллионная толпа то и дело взрывалась, требовательно скандируя его имя, и он, не пряча от снега непокрытую голову, поднимал руку и выдыхал в микрофон свое полное спокойного мужества «друзі мої...». Совсем не так. Страшнее и подлее. Безысходнее и мерзостней...
Там, на Майдане, все казалось ясным и полным великого смысла, а сейчас...
Пресса набросилась на него, считая нежелание работать в старом здании Администрации интеллигентским капризом, позой, чуть ли не PR-ходом. Откуда им знать, что стены дома на Банковой, как хлипкая обшивка ядерного реактора, облучали, пропитывали тем, что сами впитали за четырнадцать лет, — бесчеловечностью, хищной злобой, кровавым свинством предыдущих правителей?! А может, он действительно фантазирует, все еще не придя в себя? Иначе как объяснить, что все «хлопцы» — и Мартынко, и Третьяк, да и Петя Полошенко — чувствуют себя там как дома? Петя... Он опять сегодня звонил, жаловался на Юлину неуправляемость, случайно (или специально — какая разница, больно-то одинаково!) нажимая на самые тайные, самые болевые точки в душе. Кричал, что народ все больше верит ей, а не своему Президенту, припадает к экранам, ловит каждое слово... Странно, Мыкола и Саня говорят то же самое, только другими словами. Они и звонят-то по очереди, как-то слишком уж согласованно, будто по графику...
(График действительно существовал, как и договоренность до поры до времени быть максимально корректными в телевизионных выступлениях — ни одного «кривого» слова о Юльке, почаще упоминать «единую команду» и «верность идеалам Майдана». Составил график сам Полошенко, потом Саня с Мыколой доработали, убрав излишнюю эмоциональность, подкрепив подготовленными цифрами. А телевизионную демонстрацию «едности» одобрили. Ничего, придет время — и миф рассыплется в прах: ломать — не строить. Но пока что это работает на имидж, на их, «ближнего окружения», общее дело...)
Президент этого не знал. А узнал бы — не поверил. Они — СВОИ, а это так ценно в сегодняшнем подлом и колючем мире! Мыкола Мартынко — друг, умница, профессионал. А Петя? Он же кум, он его девочку перед Господом на руках держал, это не какая-то там карьерная грызня, это — святое, вечное...
О Саше Третьяке разговор вообще отдельный. Его черты мелькали в самых страшных, кроваво слипшихся воспоминаниях, которые все реже, но с беспощадной регулярностью наваливались на Президента. Горящее огнем лицо, чужое и незнакомое, за считанные часы превратившееся в омерзительную маску зверя, приступы боли и ужаса, даже не чувство, а ЗНАНИЕ — он умирает, уходит из этого мира, оставляя столько несделанного и просто дорогого сердцу... В этих воспоминаниях, похожих на предсмертный бред, Сашины глаза появлялись, как печать доброты и любви, как луч надежды и уверенности в том, что все будет хорошо...
Это уже потом, постепенно приходя в себя, Президент понял, что Саша в те дни просто все время был рядом — при бесчисленных осмотрах врачей, стремительных панических переездах, стояниях перед слетевшимися, как вороны, на чужое горе журналистами. Даже отлеживался он не дома, а на Сашиной даче, и тот, как брат, дремал на стуле у изголовья, отчего было спокойно, уютно, как в детстве, и верилось, что все обойдется...
(И обошлось: уродливая маска, которую он не стал бы, попросту не смог нести по жизни, исчезла, черты лица восстановились, вот только кожа огрубела, словно налилась свинцом, отчего образ стал жестче, чеканнее, как у прошедшего сотни боев гладиатора, отрава убила только прежнюю, особую, даже неестественную для политика голливудскую красоту...)
Так что Саша стал не просто братом, а чем-то большим, что и сформулировать трудно... Он стал частью его самого, причем частью ВЗРОСЛОЙ, той, которая становится сильной в самый тяжелый момент, которая позволяет расслабиться и почувствовать себя больным ребенком. И у такой преданности попросту нет цены. Потому как она на Земле больше почти не встречается...
И вот теперь они, ближе которых нет, набросились на Юльку...
Да, она не подарок, это он знает давно, но ведь работает же по двадцать часов в сутки! И не на себя, не на дядю, а на эту страну с женским именем, которой она явно посвятила теперь уже всю свою жизнь, без остатка. И у нее получается — тяжело, с мучительным скрипом, с воем олигархов, под кривые ухмылочки «интеровских дударыкив», которые еще вчера его самого рвали на части, — но ПОЛУЧАЕТСЯ!..
Однако почему-то это не радовало. Вернее, радовало, конечно, но... все чаще при этом вспоминались слова Пети и Саши (последнего — особенно, наверное потому, что были взвешенно-спокойными и оттого особенно беспощадными) о том, что Юля «задвигает его», становясь в глазах людей единственной и незаменимой, которой не нужен он, назначенный Богом и выбранный людьми Президент Украины... Он все чаще смотрел ее выступления по телевизору, отмечал, что она то и дело даже не говорит, а втолковывает людям, как учительница — двоечникам, что воплощает в жизнь не что-то свое, а именно его, Народного Президента, программу. Но после звонков ребят даже это казалось чудовищной, заранее спланированной хитростью...
Он вообще был ревнивым, знал за собой такую слабость и скрывал ее, но эта, политическая ревность — после всего пережитого — была особенной, неустанно режущей сердце, кричащей о несправедливости и его доверчивости — такой недопустимой именно сейчас!..
Эти ревность и обида прорвались неожиданно, когда на прием какими-то неправдами попал Татаринов и в обычной своей иезуитской манере начал рассказывать о том, как Полошенко, Мартынко и Третьяк прибирают к рукам экономику, даже не ломая построенные Рыжим каналы и схемы, а просто исподволь придвигая их к себе. При этом он планомерно выкладывал на стол Президента какие-то бумажки с доказательствами, но тот и не собирался изучать их. «Да кто ты такой?! — хотелось крикнуть ему, этому типу с бородкой и цепкими глазами, Юлькиному прихвостню. — Это ты, что ли, крестил моего ребенка?.. Или ты дежурил у моей постели, когда я думал, что умираю?!.»
Конечно же, он не сорвался, выдержки хватило. Вместо этого коротко сказал, даже не глянув на бумаги:
— Оставьте моих друзей в покое, вы поняли? Что, у Безпеки нет по-настоящему важных дел?..
Татаринов не стал спорить, молча собрал документы, поднялся, уже в дверях повернулся, коротко отчеканил:
— Служба борется не с друзьями, а с бандитами.
Затем почти по-военному кивнул и вышел. И последнее слово, как ни крути, осталось за ним.
Поэтому тихое бешенство ушло из президентского сердца позже, только когда позвонила она сама, пани Премьер, и он впервые сказал помощнику, что занят и ответить не сможет...
Пинчерук
Сам не понимая почему, в дороге он вдруг успокоился. Казематные ужасы и зоологические зверства соседей по камере, призраки которых совсем недавно терзали мозг и рвали душу на части, развеялись, как ночной кошмар.
«А что я, собственно, такого сделал? — спросил Пинчерук сам себя, глядя сквозь бронированное стекло на проносящиеся мимо краски волшебной киевской осени. — Ну, заказал профессионалу человека, обычное дело! В кино это случается сплошь и рядом, в жизни — еще чаще. В конце концов, я мужчина! Вон даже в рекламе какой-то новой водяры говорят: держи свою территорию! Я и держу... То, что от нее, территории, осталось. А осталось еще много, нечего Бога гневить... И потом, она сама виновата. Да, да, виновата. Я-то понял, что мы проиграли, почти сразу, еще во время Майдана, бродя по Крещатику и вдыхая ту тошнотворную портяночную вонь, которую западные дегенераты-журналисты окрестили воздухом свободы... Уже то, что я туда пошел, было первой попыткой договориться, и она поняла это — она кто угодно, только не дурочка. Поняла, но сделала вид, что не заметила...»
Воспоминания тех тревожных дней вдруг вынырнули из темного угла души, стиснули сердце... Нет, он все сделал правильно. Правильно. Он никогда не простит ей слез Елены. Жена плакала и металась, как больной доверчивый ребенок, а он... он никогда раньше не чувствовал себя таким беспомощным. И еще тогда, прижимая к себе вздрагивающее доверчивое тело, четко осознал, что будь то в его власти, он, не колеблясь ни секунды, крикнул бы тогда: «Огонь!». Потому что все это веселящееся оранжевое быдло, вместе взятое, не стоило и не стоит одной ее слезинки! Да, в тот миг он не просто понял, какая она, ненависть, он до ужаса ясно ощутил ее вкус, который не дано ни забыть, ни спутать с чем-либо другим...
Теперь он принял решение. Даже не так — он произвел действие. И это его, Вити Пинчерука, ответ. Его справедливая месть. Да и предупреждение остальным «революционерам» — как ни крути, а подыхать никому неохота...