Был момент, когда он даже заколебался: не лучше ли повернуть назад, отказаться от свидания, из которого всё равно ничего не выйдет, уехать домой и мирно доживать свой век без забот и хлопот? Подколесин шевельнулся в душе, но тут же стало обидно — затрачены деньги и усилия, — сколько хлопот, такая поездка, и всё — зря! И рука его потянулась к звонку.
Его ждали, должно быть прислушивались, так как тотчас же за дверью послышались неторопливые шаги.
— Пожалуйте, — сказал тихий, немного надтреснутый голос, пожалуйте, — я сейчас свет зажгу.
В передней было темно, но когда Елизавета Петровна включила свет и в потолке загорелась тусклая лампочка под бумажным абажуром, стало немного светлее. Он, однако, успел мельком взглянуть на свою корреспондентку. Старая, и это даже обрадовало Константина Алексеевича, с мелкими и довольно жидкими седыми кудряшками на лбу, которые только подчеркивали ее возраст. Лицо было подкрашено весьма неумело, пятнами, и от глаз расходилась сеть предательских морщин. В ту же минуту Константин Алексеевич почувствовал на себе ее испытующий взгляд и сразу смутился.
— Вот сюда… Заставлена моя квартира всяким ненужным барахлом, а выбросить — жалко, показывала она дорогу, пробираясь боком между стеной и каким-то сундуком. Заходите прямо в столовую.
В столовой уже был накрыт стол. Стояла какая-то холодная закуска и на тарелке было аккуратно разложено печенье. Елизавета Петровна придавала угощению особое значение. Характер угощения должен доказать наличие некоторого достатка, не слишком, однако, большого, гостеприимство хозяйки и ее кулинарные способности. Мужчины это ценят. Очень хотелось сделать икру из баклажан, которая особенно хорошо у нее выходила, но днем, к чаю, баклажанная икра как-то не годилась. Нужно угостить попроще, но вместе с тем, чтобы было вкусно. С этой целью накануне спекла она крендель, очень удавшийся, да еще прикупила немного печенья и сделала тарелку бутербродов с сыром и малороссийской колбасой из русской лавочки на Бродвее. Лавочка славилась своими колбасными изделиями.
— Отдыхайте, подкрепляйтесь с дороги, приветливо сказала Елизавета Петровна, а я сейчас чайку налью. Вам крепкого, или послабее?
Пока она хозяйничала на кухне, Константин Алексеевич внимательно оглядел комнату. Обстановка была далеко не уютная: стулья разные, и матерчатый абажур на лампе прогорел. На стенах висели дешевые картинки в рамочках, что-то очень русское, календарное: боярин с окладистой бородой, в дорогом кафтане, а за ним стрелец с секирой в руке, узколицый и иконописный. На другой картинке изображена зима, розвальни на снегу и, конечно, на заднем фоне золотые головки церкви… Эх, Русь родная, живу привольно в ней, мне дорогая, дороже всех, милей! замурлыкал было охваченный умилением Константин Алексеевич. Но наслаждаться долго не пришлось: хозяйка вошла с двумя стаканами чая, присела за стол и начала угощать.
Разговор по началу не клеился. Елизавета Петровна нервничала и много курила. Пальцы у нее были костлявые, желтые от никотина, и она как-то особенно старательно и противно раздавливала в пепельнице окурки папирос, вымазанные красной губной помадой. Потом, не сводя глаз с его рта, пережевывавшего бутерброд, начала она повесть о себе, — как в двадцатом году оказалась в Польше, где судьба свела ее с очень хорошим человеком, и как были они счастливы. В Америку уехали во время, деньги стали наживать. Но муж что-то жаловался на боль в груди, а потом внезапно умер… Восемь лет она тосковала, боролась, наконец, решилась — дала объявление. Но ответы получились все какие-то странные, бесстыжие. Писали их, должно быть, ненормальные люди или неудачники, — один сообщил, что у него все пальцы отморожены. Письмо Константина Алексеевича оказалось самым серьезным и деликатным, она очень ценит деликатность.
Закончив рассказ Елизавета Петровна слегка даже прослезилась над своей собственной судьбой, а затем вопросительно поглядела на гостя: что скажет о себе? Он начал рассказывать, но как-то сразу сбился. Ничего в жизни Константина Алексеевича замечательного не было: воевал, работал тяжело и вот, на пороге старости, испугался одиночества и захотелось, чтобы была поблизости добрая душа, способная понять его чувства… Упомянул и о пенсии — шестьдесят семь долларов в месяц, особенно не разгуляешься, но если экономно и с расчетом…
— Да, маловато, конечно, вздохнула добрая душа и придавила в пепельнице окурок. А вы не курите? Молодец, и мне бы надо бросить! На двоих, конечно, не хватит, а заработки мои самые малые. Летом, бывает, и совсем нет работы…
Константин Алексеевич одобрительно кивнул головой. Обоим стало очень грустно и, чтобы нарушить тягостное молчание, Константин Алексеевич задал вопрос, который давно его мучил:
— А сколько, простите за нескромность, вам будет лет, Елизавета Петровна?
Она слегка вздохнула, подумала немного и сказала:
— Годы мои не старые. Ну, как всем, шестьдесят уже минуло…
Почему он усмехнулся? Не очень сильно, так, чуть чуть, но глупая была эта усмешка и она сразу обиделась:
— Насчет моих лет вы не беспокойтесь, потому что я вижу и вам будет под семьдесят, или вроде того. И очень это неделикатно даму сразу о возрасте спрашивать. Не в полиции, можно и без документов! Вы, знаете, тоже не молодой человек и румянца на щеках не вижу.
— Ваш-то румянец я сразу заметил, — парировал Константин Алексеевич. А насчет возраста, так я не объявлял в газетах, что я — средних лет…
Тут Елизавета Петровна потеряла всякое самообладание и показала свой настоящий характер, — очень уж было задето ее женское самолюбие:
— Средних лет? Да какая женщина средних лет пойдет за вас? Слепая, что ли? Вы на себя посмотрите — жених какой отыскался! Два зуба изо рта торчат, а жениться хочет! Вы бы хоть челюсть вставную сделали, что ли, а потом жениться!
— Да и у вас, сударыня, что-то голова трясется. Я это сразу заметил, как вошел…
И, правда, от волнения, или просто по привычке, голова невесты мелко тряслась. Вместо ответа, Елизавета Петровна начала деловито убирать со стола печенье, остатки бутербродов и принесенную гостем, еще нераскрытую коробку конфет. И, убирая, вся распаленная, говорила:
— Ну, голубчик, закусили, погуторили, время провели. А теперь — ладно, с Богом! Поезжайте к себе, в холостяцкую свою берлогу. У вас когда автобус?
Константин Алексеевич встал, застегнул свой слишком узкий пиджак и пробормотал, откланиваясь что-то невнятное: очень дескать, жаль, не вышло. Хотел еще добавить что-то поэтическое насчет того, как расходятся в море корабли, но махнул рукой и направился в переднюю. За ним шла невеста, мелко тряся головой, и говорила:
— Кланяйтесь там у себя, в Бригаде Стариков!
Через час Константин Алексеевич уже сидел в автобусе. Мимо мелькал американский пейзаж: газолиновые станции, газоновые лужайки и белые домики…
Трудный день кончался. Константин Алексеевич дремал и, успокоенный, даже с некоторым душевным подъемом, думал о том, что замело тебя снегом, Россия, а злые ветры поют над тобой панихиды… И ему казалось, что в судьбе России и в его личной судьбе было нечто общее.
Николка
История эта начинается на подобие святочного рассказа, только в конце ее нет, как подобает в таких случаях, мира на земле и в человецех благоволения. А начало было такое: на рассвете холодного, декабрьского дня, в гостиной запела птица. Это звучит неправдоподобно. Рассветы большого города имеют свои собственные, особые звуки, ничего общего с пением птиц не имеющие, — звонкие шаги прохожего, торопящегося на работу, грохот выдвигаемых мусорных ящиков, или первый автобус, еще не проснувшийся от долгой гаражной ночи, с легким скрипом уходящий в туманную даль мокрого авеню. Просыпались вы от равномерного и резкого чирканья железных лопат по тротуарам? Над городом стоит странная, необычная тишина, и только этот звук, доносящийся с разных концов улицы, вдруг наполняет душу радостным сознанием: ночью выпал снег, и его сейчас расчищают… Кстати, и в это утро шел снег, но какой-то ленивый, мокрый, и пение птицы в гостиной показалось совершенно невозможным.
— Птица поет, сказала жена. В гостиной птица…
Значит, я не спал, мы оба слышали это пение.
Нужно было встать, выйти из теплой постели в комнату с открытым окном, — ужас зимних пробуждений в ледяном холоде, в полумраке, с тяжелыми мыслями..
Еще на одно мгновенье я закрыл глаза, прощаясь с блаженством тепла, потом поднялся рывком, натянул халат и вышел в гостиную… И в ту же секунду что-то маленькое, серо-желтое, очень испуганное и жалкое пролетело по комнате, описало полукруг и уселось у меня на плече.
— Ты что здесь делаешь, пичуга?
В ответ она начала жалобно пищать, — вы слышали, как плачут птицы? Ей было холодно, она промокла, была взъерошена и страшно напугана. Вылететь из своей клетки в окно, случайно оставленное открытым, оказаться вдруг на зимней, снежной улице, в огромном, незнакомом и страшном мире, где нет удобных для сиденья жердочек, нет зерен и свежей зелени, а только фасады буро-коричневых домов, мокрые карнизы и крыши, на которых снег смешивается с черной сажей. И самое страшное — это пространство, огромное пространство улицы, невозможность найти то единственное в мире окно, которое было открытым, и за которым остался дом, спокойный, привычный уклад жизни, собственная, такая любимая, навсегда утерянная клетка.