Вначале, думает Рита, у меня еще было желание убежать, ведь тогда я могла бы надеяться, что он будет по мне скучать, что пустится на поиски. Своим уходом, считала я, мне удастся его отрезвить: человек, охваченный тоской, поневоле возвращается к действительности. Эннио не вернулся, его словно бы не было — только его вещественные следы: из помойного ведра выглядывали горлышки бутылок, на столе оставались хлебные крошки, возле пепельницы — окурки сигарет. Он с трудом находил ручку двери, когда хотел зайти в ванную, за едой пачкал себе рубашку. Один раз упал ничком на каменный пол в коридоре. Мне было стыдно бежать за помощью в мясную лавку напротив, и я сидела у него в головах, пока он не попытался встать и не пополз на четвереньках к гардеробу, чтобы ухватиться за него и подняться. Без жалости глядела я на его грудь, которая равномерно вздымалась и опускалась, желала ему утонуть или валяться убитым на каменных плитах рыбного рынка, покрытых слизью и дохлой рыбой.
Он всякий раз вставал, двигался по квартире, еле переставляя ноги, переполненный упреками и пыхтя от злости: это я виновата в его неудачах, ведь я не пожелала стоять за прилавком, потрошить рыбу и разрезать пилой на куски. Ребенок у нас все не появлялся, и чем дольше его не было, тем крепче Эннио привязывался к бутылке и держался за свою рыбу, добывал ее из моря, чтобы потом кричать на рынке, жалуясь на свое непродленное существование и взывая к женщинам, к их животам. Там он кричит до сих пор, чтобы избавиться от этих выловленных им тварей, чтобы через своих морских пауков и морских чертей пустить ростки в чужих телах.
С течением лет и литров он утратил красноречие, которое я так в нем любила, не говорил уже подолгу без перерыва — все равно о ком, все равно о чем, — не так быстро сыпал словами, пока не умолк совсем, и лишь в минуты просветления рассказывал о себе, о торговле, которая идет вяло, о своей матери, которой он уже много лет не мешал умирать в одиночестве и, несмотря на невыразимую любовь к ней, охотно отвез бы на Остров Мертвых, ибо перед нею он должен был держать себя в руках, что во время встреч по воскресеньям давалось ему все труднее. Он держал себя в руках и перед Антоном, когда тот приезжал из Вены, и вместо бутылки «мальбека» ставил на стол минералку, ставил нарочно, чтобы смутить гостя и заставить поскорее уйти. Потом, под предлогом, что ему нужно зайти к клиенту, Эннио спешил по переулку Барбариа-де-ле-Толе прямиком в остерию «Аль Балон», опрокидывал у стойки первый стакан вина, а позднее подсаживался к одному из столов, где целыми днями играли в карты. Может, он сидит там и сейчас, среди стариков, которые каждый день приходят туда из богадельни, — им надо только перейти переулок, чтобы провести последние годы в привычном питейном заведении в качестве рассыльных, помощников официантов или игроков, в зависимости от своего состояния.
Рита переходит на другую сторону, сталкивается с официантами, которые каждый вечер расхаживают здесь перед ресторанами или, расставив ноги, сложив руки за спиной, стоят у витрин, чтобы изловить гуляющих по берегу туристов.
Эннио будет меня ждать, думает Рита. Будет сидеть на кухне и пить кофе со спиртным, чтобы не заснуть. Воткнет в скатерть зубочистку, встанет и подойдет к окну, но наружу не выглянет. Или они его мне принесут. Люди, оставшиеся в заведении и еще не совсем пьяные, принесут его к нам домой, вытрясут его куртку, будут его увещевать. Они просунут его мне в дверь и усталым, нетвердым шагом побредут домой.
Не заставляй меня сейчас объяснять, говорит Рита Антону, не задавай вопросов, как будто я могу рассказать тебе то, чего ты сам не знаешь. Тут у меня за спиной насвистывает человек и ждет, когда я положу трубку. Ведь все последнее время я мысленно приближала, мысленно торопила конец, а обиды и упущения заводили вообще невесть куда.
Позавчера она в последний раз подошла к прилавку Эннио и передала ему список заказов, в последний раз, повторяет Рита, теперь она от всего этого избавлена — от криков торговцев, от мелькания рук, непрестанно бросающих рыбу на весы, от бьющихся в металлических лотках рыбьих тел. Наконец-то она будет покупать газеты, читать их, а потом выбрасывать, не думая о том, сколько килограммов морских языков и мидий можно было бы в них завернуть. Представь себе, он до последнего времени отказывался покупать водонепроницаемую упаковку, до последнего времени газетные листы промокали от этих морских тварей, из размокшей бумаги торчали морды, плавники и хвосты.
Что ты сейчас делаешь? Ты меня слышишь? Проезжающий грузовик заглушает ответ Антона. Мужчина за спиной у Риты переминается с ноги на ногу. В эти часы, говорит Рита, сюда приходят солдаты из казарм и занимают все автоматы. Чем бессмысленнее их дни, тем жарче любовный шепот, тем громче требуют они клятв в верности. Поговорив с подругами, они мстят им за свои ревнивые подозрения тем, что смотрят порнофильм или едут к проституткам в Местре.
Отцу ничего не рассказывай, не рассказывай, что я приеду в Вену. Я не доставлю ему такого удовольствия, не дам позлорадствовать, — мол, сбывается все, о чем он кричал мне вдогонку.
На Гранвиале скопились машины, сзади у них, словно по команде, вспыхивают, множатся, гаснут огни стоп-сигналов. Недалеко от пристани Рита еще раз останавливается, оборачивается назад. Здесь, на этом острове, где оставляют машины, вдалеке от омываемых водою дворцов, она с первых дней искала знакомое, привычное, бегала вокруг опрятных домиков и успокаивалась, только обнаружив, что кто-то у себя в саду разравнивает гравий или обрезает розовые кусты.
Чуть позже с палубы катера она видит далекие светящиеся точки на Рива-дельи-Скьявони, из-за сильного волнения на море они прыгают вверх-вниз. Вблизи эти фонари — три лампы, соединенные в виде треугольника, — похожи на готовые к отправлению локомотивы. Зимой, вспоминает Рита, я ездила на пляж, потому что ракушечные осколки хрустели под ногами, как смерзшийся снег. Времена года здесь почти ничем не отличаются друг от друга, разве что лето ощущаешь как душную жару, а зиму как влажный холод. Межсезонья — это привилегия дворцовых садов, обнесенных стенами, а за их пределами люди довольствуются орхидеями в пластиковых коробочках, пучком могильных цветов с прилавка напротив острова Сан-Микеле.
Рита разглядывает лица вокруг и думает об Альдо: как он вышел из остерии, словно зашел туда только что-то взять, например, рюмки для праздника или две-три бутылки вина; как он, выходя, выудил из стеклянной вазы сладкую булочку — «буранелло» — и сунул в карман брюк; как перед тусклым зеркалом в задней комнате откинул со лба редкие волосы и в конце концов надел шапку. Он сказал только: пошли.
4
Что это ей вздумалось — ни с того ни с сего, я ее не понимаю, как гром среди ясного неба — будто он в первый раз ее ударил. Ведь я годами пытался ее переубедить.
Кельнер уже едва держится на ногах. Посуда на подносе дребезжит. Он вытирает столы, пепельница вот-вот упадет.
Да, чаю, пожалуйста. Я сел не на ту сторону, мне бы следовало знать: за этими столиками часами приходится ждать, пока принесут чай.
Это хорошо, что она едет — уезжает оттуда, приезжает сюда — с миллионами рыб в голове; все ее воспоминания навсегда отравлены. Перед ее глазами он и здесь без конца будет резать угрей на порционные куски, заворачивать их в бумагу, ее уши всегда будут полниться его криками, только из водостоков уже не поднимется вода, из водостоков в лучшем случае поднимется пар, и в лучшем случае зимой.
Эту затрещину мы должны отпраздновать, полагает Рита.
Мне от нее уже не избавиться, так же как она не смогла избавиться от него, не знала, как это сделать, а быть может, и знала, но не нашла в себе мужества, вот и я не найду в себе мужества, мы все сплошь трусы, начиная с нашей матери.
Портьеры у входной двери шевелятся, взбухают в одном месте и снова опадают. Это не она: чересчур тонкие ноги, — озирается, нашла его и смеется.
Если она учительница, то уже опоздала.
В Вене Рита будет скучать, я ей об этом сказал. Будет целыми днями меня ждать, а ее рыбы — поднимать волны, а его руки — хватать ее рыб; ночами она будет падать на мраморную плиту, а он — ее убивать. Убивать много ночей подряд: я уже слышу, как она кричит во сне, — дубиной по голове, ножом в грудь. Я тоже тут: сижу с ней рядом, держу за руки.
Про мой чай кельнер забыл, несет мимо пустые стаканы и чашки. Чаевых не получит. Или… все-таки? Иначе как я буду выглядеть перед Марией.
Толстяк останавливается в дверях, почесывает у себя за ухом. Самоуверенными, в сущности, выглядят только парочки: она прячется у него за спиной, а давно ли они знают друг друга, показывает дверь, которую он либо придерживает для нее, либо отпускает.
А вот и она. Это ясно по тому, как она озирается, ищет мое лицо; потом, уже стоя передо мной, она будет искать слова, зажав сумочку в левой руке, а правой отводя волосы за ухо, чтобы прядь их тотчас же снова упала ей на лоб.